— Возьми, к примеру, сон, который мне часто снится, я тебе сейчас расскажу. Будто я глотаю тюбик снотворного. И когда я просыпаюсь, Жаклин, ненавистная мне, — мертва. Я встаю и ухожу. Я оставляю ее, как старую кожу, которую сбросила с себя. А я теперь девушка что надо, мне легко и весело, я чувствую, что полюблю мальчика, полюблю по-настоящему. И тут я просыпаюсь. И все еще хуже, чем раньше.
Менестрель молчал. Он смотрел на Жаклин и удивлялся. До сих пор женщина существовала для него в трех ипостасях: 1) Существо гнусное вроде госпожи матушки или очень-очень милое, как Тетелен (или даже Луиза). 2) Существо, перед которым робеешь, поскольку реакции его непонятны и оно никогда не интересуется тем, чем интересуешься ты. 3) Существо, которое ложится на спину, задирает ноги и т. д. Ему самому пока не доводилось принимать участие в такого рода положениях, но еще в шестом классе товарищи ему все это описали и даже изобразили с громким хохотом. Однако эти три ипостаси как-то не совмещались, не сливались воедино. Он всегда рассматривал их раздельно. Теперь, в Жаклин, он впервые пытался их соединить. Она казалась ему доброй девочкой, несмотря на все свои комплексы. Он не прочь был бы с нею… и его интересовали ее проблемы.
— Ты не обращалась к психоаналитику?
Она широко открыла глаза.
— А как ты думаешь! К самому лучшему! К самому дорогому! Он влетел папе в копеечку!
— Ну и что?
— Пустой номер, конечно. Я укладывалась на диван этого типа и не разжимала губ. В конце концов ему это осточертело.
Менестрель встал и присел рядом с нею. На расстоянии метра. Пусть не думает. Она искоса взглянула на него, но не пошевелилась. Она сидела, обхватив руками колени. Он протянул правую руку, положил ее на кровать ладонью кверху.
— Дай мне руку, — сказал он.
— Нет, — сказала она, с испуганным видом пряча кисти рук под мышками.
Он окаменел.
— Нет? — повторил он, глотая слюну. — Почему же нет?
— Я ненавижу, когда до меня дотрагиваются.
Он смотрел на нее, растерянный, униженный, взбешенный,
— Я предполагаю, — сказал он, сдерживая злость, — что Жоме был все-таки вынужден до тебя дотронуться, чтобы лишить тебя невинности.
— Это совсем другое дело.
— То есть как — другое дело?
— Жоме, он как врач.
— А я, — сказал он с ядовитой иронией, — гожусь тебе в друзья, но дотронуться до меня противно.
— Да нет, — сказала она, не глядя на него и все еще зажимая руки под мышками, — я просто не выношу, чтобы мне приказывали.
— Я тебе не приказывал.
— Ты сказал: дай мне руку!
Он умолк, пораженный недобросовестностью, с которой она, повторив его слова, придала им гнусную, повелительную интонацию.
— Как тебе не стыдно! — возмущенно сказал он. — Я сказал совсем не так. Ты из меня делаешь какого-то фашиста.
Она молчала, опустив глаза, склонив лоб, зажав руки под мышками.
— Ну ладно, — заговорил он дрожащим от напряжения голосом, — раз уж я фашист, слушай: ты дашь мне руку, и сию минуту, или я отвешу тебе пару оплеух и выставлю за дверь.
Она повернула голову и посмотрела на него. Он был весь красный, подбородок задран, глаза злющие. Она опустила взор, захлопала ресницами, вздохнула, что-то в ней разжалось. Рука обмякла, левая кисть безвольно упала на ладонь Менестреля. Она капитулировала, безоговорочно. Менестрель с силой стиснул ее пальцы. Они были теплые и словно таяли в его ладони. Он ощутил пьянящее чувство, казалось, все его тело ширится, он посмотрел на нее, она ему принадлежала. Что-то случилось с его дыханием, он парил в воздухе, это поток воздуха подбросил его вверх, и он летел, возносился на самую вершину жизни. Внезапно его отрезвило воспоминание о собственной неопытности, победное чувство схлынуло, поникло, осело, как пена, он хлопнулся наземь в полном изнеможении, он подумал с трезвой ясностью: и вовсе не затем я взял ее руку. Позднее, может быть, позднее. Но это соображение его не убедило, он чувствовал себя ущемленным, обделенным. Ах, все это было так не просто! Может, он зря так быстро отступился? Ему ужасно захотелось каким-то чудом стать сейчас же тридцатилетним мужчиной, каким он будет когда-нибудь, старым, опытным, уверенным в себе.
Время шло. Он пытался думать, не выпуская из руки пальцев Жаклин. Потом он сказал:
— Обещай мне одну вещь.
— Что? — сказала она, вздрогнув.
Она поглядела на него, и он впервые заметил, что ее красивые, блестящие глаза, когда она не думает о том, чтобы нравиться, угрюмы и замкнуты.
— Послушай, — сказал он, — если ты опять вздумаешь кончать с собой, предупреди меня.
Она молча отвернулась.
— Обещаешь?
— Ладно, если ты настаиваешь, — сказала она без всякой убежденности.
Это было только полуобещание. Он заговорил снова:
— Мы друзья, да или нет?
— Друзья, — сказала она угрюмо.
— Значит, ты обещаешь? По-настоящему обещаешь?