Медленно покинул Ганнон зал Совета. Площадь перед зданием Совета, лишь час назад пустовавшая, теперь была запружена народом. Бедняки Карфагена узнали, что люди, которых Ганнон повёз за Столбы, счастливы. Теперь они пришли просить Ганнона отвезти их туда же. Весть, что Совет Тридцати осудил их любимца, уже разнеслась по площади. В толпе поднялся ропот, перешедший в дикий гул. Тысячекратные крики подобно грому разносились по площади. Откуда-то появились стражи. Они шли на толпу, выставив острия копий.
Огромная толпа, как море в час отлива, медленно, с глухим шумом откатывалась на соседние улицы. На опустевшей площади остался лишь один пророк Эшмуин, которого стражники не решились тронуть. Простирая вперёд руку, сухую и узловатую, как ветвь смоковницы, пророк кричал:
— И свернутся небеса, как свиток папируса! Звёзды упадут, как увядший лист! Земля обветшает, как одежда! Переполнилась чаша гнева! Горе тебе, Карфаген!
Встреча в порту
В «Серебряном якоре», как и пять лет назад, было людно. Моряки сидели за амфорой вина и рассказывали друг другу о своих странствиях и приключениях. Каждый, кто вздумал бы пойти по стопам Гомера, мог записать здесь не одну Одиссею. Но все эти трогательные и жуткие истории, приправленные изрядной толикой вымысла, не могли отвлечь Ганнона от дум и воспоминаний. Пережитое им было страшнее всего, что может создать праздное воображение или разгорячённая вином память. Изредка Ганнон ловил взгляды незнакомых ему людей. В них не было недоброжелательства. С жалостью и сочувствием смотрели моряки на человека, сумевшего когда-то зажечь весь город огнём своей мечты и лишившегося теперь всех своих богатств и почестей. Другой на месте Ганнона мог удовлетвориться этим молчаливым одобрением и найти в нём успокоение. Но Ганнону, вопреки всему происшедшему, казалось, что главное плавание его жизни ещё впереди.
Через открытые двери таверны доносился плеск волн, крики, грохот сбрасываемых на землю ящиков. И вдруг эти звуки заглушил колокольный звон. Дозорные извещали о прибытии корабля.
Встречать входящие в гавань корабли с недавних пор стало привычкой Ганнона. Заслышав удары колокола, он шёл к причалам. Стоя в стороне, он молча смотрел, как корабль приставал к берегу, как спускали доски, как по ним сходили моряки. По запаху и другим знакомым ему приметам Ганнон определял, откуда пришёл корабль. Гаулы из Египта и страны Ханаан пахли нардом.[102]
Триеры из Италии приносили в гавань удушливую вонь овчинных шкур и запахи сосновой смолы. Сицилийские корабли пахли серой и рыбой. Кипрские суда источали аромат кипариса, которым стелют пол, и кедра, которым покрывают стены.Когда разгрузка заканчивалась и сходни поднимались на борт, Ганнон возвращался домой или шёл к своей амфоре в «Серебряный якорь». Что его заставляло встречать чужие корабли? Если бы его об этом спросили, Ганнон, наверное, не смог бы объяснить. «Сын бури» погиб у Кум на его глазах. Но была ли Синта на корабле во время сражения? Этого Ганнон не знал. В глубине души ещё теплилась надежда, что его любимая жива. И он жил этой надеждой.
Вот и теперь, оставив недопитым вино, Ганнон встал и пошёл навстречу кораблю, рассекающему чёрные воды Кофона своим крутым носом. Это была купеческая гаула, широкая, с глубокой осадкой. Такие корабли ходили по волнам Внутреннего моря от Тира до Массилии. Ганнон наблюдал, как матросы, ловко поймав канаты, заматывали их вокруг свай, как корабль подтянули к берегу и укрепили сходни. По одежде и говору моряков Ганнон догадался, что гаула прибыла из Гадеса. Ему вспомнилось то счастливое время, когда ликующий Гадес встречал его корабли.
Ганнон бросил взгляд на трап. По нему спускались чернокожий мальчик и худой, бледный юноша в просторном плаще с чужого плеча.
«Гискон!» Ганнон бросился навстречу другу. Они обнялись, оба плакали от счастья.
— А Синта? Где же Синта? — нетерпеливо спрашивал Ганнон. И вот он уже слышит о том, что произошло на палубе захваченного пиратами корабля.
— Она просила передать тебе, что позор не коснулся её! — Гискон едва сдерживался, чтобы не зарыдать.
Веки Ганнона опущены, губы плотно сжаты. Только по побелевшим кончикам пальцев, сжимавших край стола, можно догадаться об охвативших его чувствах.
— Итак, после Хреты Мастарна повёл корабль сразу на север? Но как этруск заставил своих гребцов снова сесть за вёсла?
Гискон рассказал о том, как Мастарна высадился на берег, как вероломно захватил чернокожих.
Ганнон взглянул на Дауда:
— И он был среди них?
Гискон кивнул:
— Да, и он. Мы вместе с ним переносили и голод и боль. Рабство сделало меня и Дауда братьями.
Чернокожий мальчик улыбнулся, показав белые, как морская пена, зубы.
— Дауд и Гискон — братья, — сказал он, медленно выговаривая слова.
— Я обещал Дауду помочь вернуться на родину…
— На родину… — в раздумье повторил Ганнон. — Помнишь, Мидаклит рассказывал о моряках, позабывших родину. Они выпили сок лотоса и опьянели. Какие только вина я ни пью, но не могу забыть мою родину! Но я не могу и забыть о том, как она ко мне несправедлива.