Бесцветные, похожие на кружочки высохшей осиновой коры глаза Глины вдруг вспыхнули огоньком и прищурились. Он вздохнул и переменил разговор.
— Обиду свою на меня помнишь?
У Данилы потемнело лицо. Ивашко, который стоял в стороне и слушал разговор займищанина с гостем, даже оторопел. Показалось, возьмет сейчас Данила старца, поднимет его и перебросит через ограду. Но Данила не тронулся. Глухо, как бы сам для себя, буркнул:
— Давно было, Семен, не помню.
— По-божьему молвил, Данилушка. Кой раб имеет зло в сердце своем — не возлюбит его господь. И не виноват я. То и было моей вины, что принял я жительство твое по воле болярина. Слышал небось, как подлая чадь надо мной надругалась? И хоромину, в коей жил я, спалили, и сам, не будь мне милости божией, жизни лишился бы.
— Знаю, — произнес Данила. — И о том слышал, жил ты после у болярина на Великом Новгороде.
— Истинно, Данилушка, жил.
— Хоромы Нигоцевича взял на поток Новгород при тебе ли, Семен?
— Не нам, Данилушка, судить болярина, — вздохнул Глина. — Умен и горд Борис Олелькович. Суздальскому княжичу он не покорился, за то и несет крест.
— Неужто жив он? — недоверчиво уставясь на лицо гостя и будто впервые слыша о болярине, изумился Данила. — При потоке-то, сказывали, свергли болярина с Великого моста.
— Нет, Данилушка, не попустил господь. Живет нынче Борис Олелькович в чужих краях, во граде Рыге.
— Бежал?
— Неведомы, Данилушка, пути господни. Может, нынче болярин в чужом краю, а завтра во славе вернется на свою отчину.
Поужинав, Глина улегся на лавку. Ивашко и Олёнушка давно спят: Ивашко на полатях, Олёнушка в горенке за кутней стеной. Тихо и темно в избе, но Данилу не берет сон. Разбередил в нем гость старое. Не верится, что бредет Семен из Киева, от печерских угодников, что мирским странником ходит он по земле. «Не из Рыги ли, не с вестями ли шествует от болярина Нигоцевича? Может, не вывелась в Новгороде измена?» Жаль Даниле, что при встрече, на горячую руку, не спросил о том Семена. «Теперь гость он в избе, а гостю — друг он или недруг — почет». Старым обычаем на Руси так положено.
Заснул Данила лишь под утро, но и сон его не успокоил. Снилось, будто Семенко Глина — не тот, худой, с серым ликом, каким явился вчера на займище, не в крашенинной скуфейке, а в высоком колпаке лисьем, преследует Данилу. По гнилым буеракам и падям бежит займищанин. Ему не видно Глины, но по тяжелому дыханию, которое слышно позади, знает: это Семен. В руке у Семена обнаженный засапожник. Обессилев, Данила упал и… проснулся.
С улицы струится в окошко утренний свет. Он падает на столбушку — тесаный брус около печи; рядом, у своего изголовья, Данила увидел Семена. Трогает он займищанина за плечо:
— Проснись, Данилушка! Простимся!
— Ты что, Семен?
Данила не сразу оправился от сна. Смотрит он на попа, как бы дивясь, что тот вновь превратился в серенького и невзрачного, не угрожает засапожником.
— Ухожу, Данилушка, — говорит. — Спасибо за приют!
— Почто рано, Семен, гостил бы…
— Пора. Птица в бору проснулась, и мне в путину время.
Он отошел, перекрестился на божницу, достал с полавочника скуфейку, надел ее…
Данила, проводив гостя, закрыл ворота.
— Ох-хо! — вздохнул. — Худое что-то в мыслишках у тебя, Семен: и взгляд немилый, и правды на языке нет. Темный, чужой; прошел мимо — и будто радость выпил.
Миновала еще неделя. Поляна убралась в буйную зелень трав. Всю неделю с утра до ночи Данила пропадал в борах, Ивашко почти не встречал его.
В субботу Данила вернулся засветло. Ворота на дворец оказались закрытыми; колышек, приставленный снаружи наискосок створы, показывал, что жители отлучились. Данила не пошел в избу. Он обогнул тын и направился к реке.
Ивашко стоял на самом краю высокого обрыва и, не отрываясь, смотрел на дальний берег, где в тихом голубом плесе застыла в воде сонная зелень берез. Увидев Ивашку, Данила хотел было крикнуть, испугать молодца, но вместо крика осторожно раздвинул кусты и позвал:
— Ивашко!
— А? — оглянулся тот.
— О чем кручинишься? Не с Олёной ли побранились? — высказал Данила первую пришедшую в голову догадку.
— Нет… В бору она, не видел сегодня… И не о чем нам браниться. На душе тяжко, Данила. Смотрю вот… Река, березы будто купаются в ней…
— Смутен ты, молодец, — присматриваясь к Ивашке, сказал Данила. — Тревожишься. — Он опустился на обрыв. — Устал я за день. Не сердит на меня, так откройся всей правдой… Может, послушаю да совет дам.
— Идти мне пора с займища, — промолвил Ивашко, но так тихо, что Данила еле разобрал.
— Далеко?
— Не знаю… Надо.
— Загадками толкуешь, — Данила упрекнул Ивашку. — Загадка хороша, когда с веселым сердцем загадывается, а у тебя на сердце веселья не вижу. Не тошно ли стало на займище? Не хочешь жить на поляне — воля твоя с тобой, иди! Только вот — дожидаются ли где хоромы рубленые?
— Нет у меня хором.
— Знаю, потому и молвил. Не с кошелем ли за плечами надумал бродить по свету, как Семенко? С тобой он явился на займище, не его ли судьба смутила? Знаешь ли о том, кто он?
— Не ведаю.