— Вставай, паробче, пора!
— А?!.
— Ох, гостенечка осподь послал! — посмеялся Данила над сонным. — Болярин-то в борах жде-е-ет.
Ивашко до слез натер глаза. Старается раскрыть веки, а они тяжелые, как намерзшие лапти. С трудом вспомнил, как выбрел вчера к займищу, как хлеб-соль рушил.
— Не сплю я…
— То-то вскочил воробышком. Не будил бы тебя, да спозаранку поход легче.
Давно, и не помнит Ивашко о том времени, когда он спал так же крепко, как сегодня на займище у Данилы. От черных стен избы, от светца, в котором потрескивает и пускает вверх белые рожочки горящая лучина, от облика займищанина, от всего, что видел Ивашко, веяло таким простым и задушевным спокойствием, что забылся и гнев боярский, и страх скитания в борах, и то, что нет у молодца ни жилья, ни родни на свете.
Данила принес из запечья рогатину, попробовал, крепко ли держится на схваченном железными кольцами ратовище заржавевшее от времени перо[14].
— Ветер утих, и утро чистое, — сказал он Ивашке. — Скоро добежим на лыжах.
На дворе сухой снег громко скрипел под лаптями. Восток золотился холодным блеском зимней зари. Окружающий поляну бор, казавшийся Ивашке неприютным и страшным во вчерашней ночной вьюге, теперь посветлел. В кустах, позади займища, осыпав с веток снег, встряхнулась ворона. Не богато зимой житье птице! Набивает зоб мерзлыми почками орешника; редко-редко полакомится падалью или подберет кое-что близ жилья.
Крр… Крр… — каркнула вдогонку, точно спрашивая: зачем рань-раньскую из теплого жилья выбрались жители?
То прямо, то петляя между дерев, уходит еле видный вчерашний Ивашкин след. В утренней мгле приветливо гудят сосны. Снег рыхл, как песок. Данила впереди, Ивашко еле поспевает за ним. Не ноги — осьминные ходули после вчерашнего, гнетет спину топор, заткнутый сзади, за опояску.
— Умаялся, паробче? — подождав Ивашку, спросил Данила. Наклонился, черпнул ладонью снег, лизнул. — По броду твоему примечаю, шел ты вчера буреломами на Сухой мари, а к займищу кружил стороной. Селюшки-то нам прямиком способнее. Недалеко тут дорога езжая на Шелонский городок. Выбежим на нее, версту сделаем, а там свернем к буреломам. Дойдешь ли?
— Дойду, — расхрабрился Ивашко, поправляя съехавший на лоб колпак.
— То-то, путина не легкая.
Вышли на дорогу. Вьется она, как ручей, разрезая бор. Слежня корытом осела в снег. Ивашко сбросил лыжи, поднял их на плечо. Дорогой, хоть и перевита она, идти легко; не заметил, как отмахали конец. Бор сменился разнолесьем. Дорога пошла под угорок, где внизу прячется в глубоких снегах лесная речонка. На высоком юру, по ту сторону ее, лохматится, как попадья, старая ель. Охапки снега, точно копны, пристыли к опущенным лапам. Под ними, как под шатром, хоть жительство складывай.
— Берись-ко за лыжи, паробче, отсюда нам на целик.
У Ивашки запуталась нога в веревочной петле лыжины, еле устоял. Поправился, ступил шаг… Лыжина угодила в тенето ивняжника. Чуть видно его из-под снега. Данила ждет на опушке. Ивашкина неудача его рассмешила.
— По-твоему-то, молодец, и корова на льду ходит.
Ивашко сердится на себя за неудачу. Старается освободить лыжину, — она как прилипла. А под ногами еще пень дряхлый…
Неожиданно из-за елового поймища впереди показался всадник. Выехав на косогор, он придержал коня, оглянулся, махнул кому-то и стал спускаться к речонке. Данила недовольно кашлянул: не помешали бы чужие люди! Ивашко, увидев всадника, оробел. Не холопы ли Твердиславича рыщут в борах? Нет, всадник не похож на холопа. Он проехал речонку, поравнялся с Ивашкой и, бросив повод, спешился. С уважением, как старшему, поклонился Даниле, кивнул Ивашке.
— Здешнего краю жители? — спросил.
— Тутошние, — еле ответив на поклон, хмуро пробурчал Данила.
— Места у вас привольные, — сказал всадник. — Жильцов мало, леса да пустыри. Куда путь держите, добрые люди?
— Идем по своему делу, витязь.
Сурово и строго лицо Данилы. Не привык он перед каждым встречным выкладывать на ладонь душу. А всадник словно не замечает этого. Он молод. Мягкий пушок бороды обложил подбородок. Под распахнутым овчинным тулупом виден синий кафтан заморского сукна, успевший побуреть от долгой носки. Полы кафтана в золотой тесьме. Кожаный пояс украшен наборными медными бляшками. К седлу приторочено легкое копье — сулица. В левом ухе витязя золотая серьга, в которой искрится и играет прозрачными гранями зеленый камушек.
— Не на ловища ли по зверю? — спрашивает.
— Может, и так, — ответил Данила. — Не люблю, витязь, языком лен чесать, на то щеть есть. Вотчины наши не указаны, что промыслим, тем и живем.
— Не ласков ты, житель, — молвил витязь, но не закричал, не зашумел, будто не слышал обидного слова. — Сказывали мне, что в борах люди приветливы, — добавил он.
На повороте за елью, с той стороны речонки, показался еще всадник. Не в пример первому, на нем, поверх серого из домашнего сукна короткого кафтана, блестит медная чешуя бехтерца, на голове шелом; опущенные усы серебрятся инеем.
— Что ты отстал, Ратмир? — встретил седоусого молодой витязь. — Уж не конь ли притомился?