– Это ложь! – завизжал Козимо. Он побагровел от ярости, на шее и на лбу у него надулись безобразные жилы, толстые, словно веревки.
Наступило молчание. Мой отец обернулся к Фальконе, вскочил и подал ему тяжелую железную перчатку. Держа эту перчатку за пальцы, мой отец сделал шаг по направлению к Козимо – теперь он снова улыбался, успокоившись после давешней вспышки ярости.
– Да будет так, – сказал он. – Поскольку ты говоришь мне, что я лгу, вызываю тебя на бой, докажи это с помощью силы, в честном поединке.
И он с силой швырнул перчатку прямо в лицо Козимо, так что она поранила щеку и по лицу полилась кровь, заливая рот и подбородок. Все лицо разделилось как бы на две половины: нижняя сделалась красной от крови, в то время как лоб и щеки покрылись смертельной бледностью.
Гонзаго продолжал сидеть, нимало не тронутый происходящим, и спокойно, безразлично ждал, не обращая внимание на беспокойное движение, возникшее среди судей. Дело в том, что в соответствии с древними рыцарскими законами – как бы они ни устарели, – если Козимо поднимет перчатку, то дело сразу же выйдет из юрисдикции суда и все должны будут подчиниться решению, определенному исходом поединка.
Козимо довольно долго колебался. Но потом понял, что все для него погибло. Он шел на этот суд с такой уверенностью в успехе – и угодил в ловушку. Теперь он отчетливо это видел и понимал, что его единственная надежда – это тот шанс, который давал ему сам поединок. В конце концов он поступил как подобает мужчине. Он нагнулся и поднял перчатку.
– Значит, дело решит поединок, – сказал он. – И да поможет мне Бог!
Не в силах долее сдерживаться, я вскочил на ноги и бросился к отцу.
– Позволь мне, отец! Позволь мне это сделать!
Он посмотрел на меня и улыбнулся. Его серо-стальные глаза, казалось, увлажнились, и взор их сделался удивительно мягким.
– Сын мой! – проговорил он, и голос его был нежен.
– Отец! – ответил я ему, чувствуя, что у меня перехватило горло.
– Увы, я должен отказать тебе в просьбе – в первой просьбе, с которой ты обращаешься ко мне, назвав меня этим именем, – сказал он. – Но вызов брошен и принят. Возьми Бьянку, ступайте в собор и помолитесь вместе, чтобы свершилась воля Божья. Джервазио пойдет вместе с вами.
Но тут к нему обратился Гонзаго.
– Мессер, – сказал он, – вы уже определили время и место, где должен состояться поединок?
– Незамедлительно, – ответил мой отец, – на берегу По в присутствии двух десятков копейщиков, необходимых для соблюдения ритуала.
Гонзаго посмотрел на Козимо.
– Вы согласны с этими условиями?
– Как нельзя более. По мне, чем скорее, тем лучше, – ответил Козимо, дрожа всем телом и бросая вокруг взгляды, полные черной ненависти.
– Да будет так, – возвестил губернатор, вставая, и члены суда поднялись вслед за ним.
Мой отец снова крепко сжал мою руку.
– Отправляйся в собор, Агостино, и будь там, пока я не приду, – велел он, и на этом мы расстались. Моя шпага была мне возвращена по распоряжению Гонзаго. Итак, поскольку дело касалось меня, суд закончился и я был свободен.
Гонзаго предложил мне принести клятву верности Императору через него, что я и сделал в тот же час, на том же самом месте и с большим удовольствием. После этого, в сопровождении Бьянки и Джервазио, я проложил себе путь через толпу людей, приветствовавших меня радостными криками, и вышел из дворца, на солнечный свет, где мои копейщики, уже оповещенные о происшедшем, увидев меня, разразились настоящей бурей приветствий.
Таким образом мы пересекли площадь и вошли в собор, чтобы принести благодарность Господу. Мы преклонили колена у ограды алтаря, а Джервазио поднялся на одну ступеньку лесенки, ведущей к самому алтарю, и встал на колени чуть повыше нас.
Где-то позади нас молились дамы, сопровождавшие Бьянку, – они тоже прошли вместе с нами в собор.
Там мы ожидали довольно долго, не менее двух часов, которые показались нам целой вечностью.
В то время как я стоял на коленях перед алтарем, перед моим внутренним взором разворачивался свиток моей юной жизни в том виде, как я теперь ее понимал. Я вспоминал ее начало в мрачной серости Мондольфо, под руководством моей бедной, вечно печальной матери, которая так страстно пыталась направить мои стопы на путь святости. Для меня, однако, этот путь оказался путем заблуждений, хотя я и пытался идти так, как мне было указано. Я сбивался с пути, делал страшные ошибки, снова менял направление, – словно в насмешку над тем, что она из меня стремилась сделать, я олицетворял собой просто насмешку над святостью – воистину «заблудший святой», как назвал меня в насмешку Козимо – искал святой жизни, а превратился в какого-то бродячего комедианта.
Но все мои ошибки, все странствия и шатания окончились здесь, у ступеней этого алтаря, и я это прекрасно знал.