Меня же, малютку самого конца шестидесятых, в доме Россельсов очень привлекал пес Мухтар, исполнитель главной собачьей роли в фильме про милиционеров, крупный и кроткий овчар, при слове «кино» прятавшийся в дальний угол.
Четче помню этот дом в середине семидесятых.
Забор у Россельсов был категорически худой, и мы безнаказанно лазили к ним в сад за дичающей смородиной. Это был такой сад и такой дом, где никто нам не делал замечаний. Дом ветшал, разрушался, летом там жила Аня Ахмадулина со своей няней-пьяницей, тоже Аней, пергидрольной блондинкой. Интересно, что когда Россельсы продали дачу комсомольскому лирику Андрею Дементьеву, отремонтированный, «с иголочки» отстроенный дом постоял-постоял да и сгорел. Надо полагать, в знак протеста. Не хотел обуржуазиваться.
А тогда, в шестидесятые, по вечерам в поселке было фланирование, шумные компании останавливались на перекрестках, хохотали, пересказывали новости, сочиняли на ходу. Да, что-то такое, из самого конца шестидесятых, светлый вечер, мама и папа уходят, няня Поля укладывает меня спать, пищит комар, а за окнами еще совсем, совсем светло, сладко пахнет печуркой, а где-то поодаль — голоса и взрывы смеха.
Однажды на терраске появился черноглазый человек. Он смотрел на меня серьезно и без улыбки, но сразу мне очень понравился, я почему-то почувствовала, что он хороший.
— Это дядя Зяма. Он работает в кукольном театре. Вот так на руку надевает куклу… Покажи ей, Зямочка, как у тебя кукла на руке… Вот, и куколка шевелится как живая. А он за нее своим голосом разговаривает.
Странное имя «Зяма» и волшебная рука, оживляющая куклу, слились для меня в одно, слово «Зяма» показалось заклинанием, и я стала сгибать и разгибать пальцы своей руки, приговаривая «зям-зям-зям», наверное, надеясь, что и моя рука станет способна оживлять куклу.
С тех пор всегда, встречая меня, даже когда я сама уже стала матерью семейства, дядя Зяма Гердт серьезно смотрел на меня черными глазами и строго говорил, сгибая и разгибая пальцы правой руки:
— Зям-зям-зям!
Мы жили тогда во времянке — домике с терраской и печкой, на участке у литературоведа Жданова.
На эту же терраску явился однажды на рассвете живущий напротив Твардовский, попросил что-нибудь выпить. Маме было очень неловко, что она не может поддержать такого человека в трудную минуту.
— Простите, Александр Трифонович, но у нас ни капли нет, не держим, Витя после инсульта не пьет, доктора запретили.
И он ушел, упрекнув нас, что добываем березовый сок — березам больно.
Туда, на терраску, приходила Белла Ахатовна, бывшая тогда замужем за Юрием Нагибиным. Мой папа очень ее уважал и называл «мудрый Белл», хотя разница в возрасте у них была ничего себе — двадцать четыре года. Белла Ахатовна красила волосы хной, и получалось, что у нас одинаковый цвет волос. Она любила прогуливаться со мной по дорожкам, чтобы незнакомые думали, что это ее ребенок.
Аня, а потом и Лиза появились у нее позже.
Да, времянка, такой белый домик, мазанка, изображение уцелело только на гуашевой картинке брата, комары и пахучая вода в железном рукомойнике, кошки Фроська и Черномордик, ходившие с нами на прогулки, как собачонки, печка…
На этом мои воспоминания о времянке заканчиваются.
Потом были какие-то поездки, поиски дачи, визит к Ирине Эренбург, к министру путей сообщения Ковалеву, проведшему к своей даче отдельную железнодорожную ветку. Взрослые осматривают дом, наверное, торгуются, а я кисну на свежем воздухе.
— Девочка, ты что тут делаешь, ты с кем?
— Мы ищем дачу.
Что-то вроде профессии.
Газеты с объявлениями, которые мои родители, чтобы не свихнуться в поисках дачи, не читали вслух, а пели на разные лады.
И вот однажды утром…
В это время я уже ходила в детский сад, ну конечно же в писательский, литфондовский, на «Аэропорте», и страшно скучала по дому. Там была пятидневка, но можно было забирать и каждый день, и в середине недели, в среду. Везучие же те, кто живет рядом! Двойняшки Коганы, или Никита Небылицкий, или Катя Светлова, Вася Шередега, или Егор Михалков. Их каждый день забирали…
Я же все раннее утро понедельника, пока везли на такси с Каретного на «Аэропорт», ныла и упрашивала маму забрать меня в среду. Требовала гарантий, клятв. Какое там утро понедельника! Настроение у меня портилось уже в воскресенье во второй половине дня, сразу после обеда. А уж утро понедельника — вообще хоть плачь. Но плакать нельзя, чтобы не огорчать маму. Ей нельзя нервничать. От грусти по-настоящему, без обмана начинает что-то болеть в животе. Дорога с Каретного на «Аэропорт» — как на эшафот. Читаю вслух вывески магазинов на улице Горького, чтобы не ныть, а то мама… Машина сворачивает в проулок под названием Первая Аэропортовская, там еще стоят бревенчатые дачи с палисадниками. Сейчас заплачу, точно. Держусь из последних сил. И все-таки не выдерживаю:
— Ну мамочка, ну ты же меня заберешь в среду, ну ведь да же? Ведь правда?
— Я постараюсь.