«Оба мы были влюблены — постоянно и безусловно. Разница была лишь в том, что Миша (Иванов. —
Потом появилась у меня другая любовь — бледная, как лилия, дочка немца-провизора Рита Витман. В своей круглой гимназической шапочке со значком, загадочная и молчаливая, она была, безусловно, воплощением совершенства, но объясниться с нею я уже не мог, и она никогда не узнала о том, как мечтал о ней этот краснощёкий реалистик, какие пламенные стихи посвящал он её красоте!»
Ничего из этих пылких отроческих сочинений, конечно, не сохранилось: Заболоцкий безо всякого сожаления уничтожал свои ранние стихи, не придавая им никакого значения и не желая выставлять кому бы то ни было то, что никак не могло быть совершенным.
Зато о юных своих «романах» поведал — как обычно, с лёгкой насмешливой улыбкой:
«Вслед за Ритой Витман появились у меня и другие предметы воздыхания, и среди них — курносая и разбитная Нина Пантюхина. С этой девицей был у меня хотя и не длинный, но деятельный роман. В начале немецкой войны мы собирали пожертвования в пользу раненых воинов. Ходили по домам парами: реалист и гимназистка. Реалист носил кружку для денег, гимназистка — щиток с металлическими жетонами, которые прикалывались на грудь жертвователям. Во всём этом деле моей неизменной дамой была Нина. И на каждой лестнице, прежде чем дёрнуть за ручку звонка, мы, да простит нам Господь Бог, целовались с удовольствием и увлечением. Таким образом я мало-помалу начинал постигать искусство любви, в то время как мой бедный друг Миша Иванов кротко и безнадёжно мечтал о своей красавице и не дерзал даже близко подходить к ней!»
У поэта влюбчивость не проходит с отрочеством — в юности она только усиливается. О ранних сердечных увлечениях Заболоцкого — то ли ещё в Уржуме, то ли в Москве, где он недолго жил после Уржума, да не удержался, — осталось ещё одно свидетельство.
…Декабрь 1921 года, Петроград, Николаю 18 лет. Он пишет в Москву самому близкому товарищу, Мише Касьянову. Послание довольно путано, порой импульсивно, что в общем-то Заболоцкому было несвойственно, порой риторично — и явно писано под сильным влиянием настроения. Однако оно много говорит о его характере, о постоянно растущем в юноше художнике и ещё о том, как влюбчивость в нём, несмотря ни на что, постепенно преобразуется в способность любить:
«…Часто мне кажется, и давно уже, что наша жизнь до невозможного неинтересна была бы, если бы все мы были в своих поступках и словах вполне искренни. Человек есть до безобразия неинтересное существо, если он ни к чему не стремится и, следовательно, не настраивает себя на известный тон, соответствующий его цели. Когда я сплю, я противен. Когда я говорю с интересной женщиной — я, без всякого сознательного желания, перерождаюсь и всеми силами хочу показать себя не таким, какой я есть на самом деле. Глухарь, когда он токует, делается привлекательным.
При оценке жизненных явлений некоторые люди, по их словам, имеют „вполне выработанные“ критерии, как-то: искренняя любовь, благородство, подлость и пр. Их суждения мне непонятны и смешны. Всякая устойчивость глубоко противна человеческой натуре, вечно разве только одно: стремление от человека. Это стремление проходит под лозунгом стремления к счастью. Нет, счастье не в человеке — оно где-то вне его, куда он, однако, и стремится.
В моей жизни было одно событие, когда я лишь один раз отходил от этого стремления. Это была моя любовь к Ире. Странно, Миша, что до сих пор мне иногда кажется, что я люблю её. Недавно я её видел во сне. Был какой-то хаос, поющая душа и питерское безлюдье. И я увидал её лицо и взгляд. И упав, я плакал, плакал без конца. Я не мог посмотреть на неё.
Мучительная боль проходит нескоро. Как-то странно всё это: вероятно, потому, что она не любила меня — оттого моё чувство иногда начинает просыпаться с необычайной болью.
Ах, какая она нежная, стройная, эта Ира…