Вот оно что! Предо мною — воительница. Все та же гимническая мелодия «отречемся от старого мира». Несчастный Алексей Головин! К вам обращаюсь я, друзья мои, братья и сестры — где справедливость? Бесфамильный глухо подозревал в антисоветчине, Виктор хотел четкой и внятной гражданской активности, Валерий не скрывал удивления, видя, что мне не дается язык, который принят на вооружение, Виталий едва не стонал от досады — так уж хотелось ему увидеть харизматического вождя. Один Владимир меня не дергал, пусть ему за это воздастся. И вот дождался: держу ответ за весь союз республик свободных. Куда же крестьянину податься?
— В чем же, скажите, вы учуяли это советское амбре?
— Да хоть бы в том, как вы вписались в эту правовую систему, если ее так можно назвать. Вы не скрываете, как довольны собою, собственным красноречием, умением повлиять на суд. Вас не шокируют эти средства, которыми вы достигаете цели, то, как угодливо вы взываете к мудрости этого ареопага, к его высоким нравственным качествам. Вам даже в голову не приходит, что вы участвовали в процессе, так сказать, применительно к подлости, к подлости судопроизводства, что ваша защита была оскорбительна для тех, кого вы взялись защищать по правилам постыдной игры.
Стоило немалых усилий держать себя в руках, не взорваться. Мне было что сказать этой фурии. Мог бы напомнить, что я защищал не только овечек и голубков (напомнить хотя бы о Феофилове). А если она ведет свою речь лишь о невинных и оклеветанных, то тут как раз хороши все средства, чтобы спасти их от параши, от плешек, шконок и прочих прелестей пенитенциарного ада. Годятся тут и «слова-пароли», которых я избегал в быту — Валерий меня называл «чистоплюем». Там, в ожидании приговора, следовало забыть о брезгливости и выразить веру в правый суд. Да только ли это я мог сказать? Но надо ли? Все не имело значения. Она хотела сделать мне больно и делала это — как умела.
Все же я поинтересовался:
— Не приведете ли в пример какое-либо конкретное дело?
— Хоть книжное. Предмет вашей гордости.
— Занятно, — пробормотал я, — занятно.
Она посмотрела на меня, как мне почудилось, — испытующе. Словно ждала моих возражений. Но убедившись, что я не намерен вступать в дискуссию, заговорила:
— Но все это — побочная тема, не то, что мне хотелось вам высказать. Если бы вы себя ограничили вашими пылкими речами и столь же пылкими заверениями в своем уважении к самому чуткому и справедливому суду, их можно было б, в конце концов, рассматривать как документы, свидетельства позорной эпохи. Но нет — претензии ваши шире. Каждое дело вы комментируете, сопровождаете размышлениями, вы обобщаете, вы напутствуете идущие вослед поколения. Именно эти рассуждения всего дороже вам и важнее — они составляют предмет вашей книги.
Я подивился ее проницательности. Фурия не так уж проста. Вновь выжидательный цепкий взгляд — может быть, я хочу ответить? Но я продолжал хранить молчание.
Похоже, оно ее заводило. Она продолжала так же запальчиво:
— Всего неприличней ваши оценки людей, которых вы защищали. Допустим, в условиях процесса вы полагали, что, принижая, преуменьшая их роль и вес, вы помогаете им увернуться. Но и сегодня вы их вспоминаете в том же духе и в том же тоне — снисходительном, наполовину ерническом. Если вы этого не ощущаете — тем хуже для вас. Значит, суть не в тоне.
Итак, я унижал подзащитных. Сколь мудр я был, когда дал себе слово не спорить с нею, не тратить пороха. Упомяни я о Феофилове, она бы сказала, что я низвел потенциального олигарха и, может быть, надежду России до уровня мелкого афериста.
— Если вернуться к «книжному делу», то вы, оборачивая диссидента маниакальным библиофилом, выставили его в результате этаким лупоглазым барашком, полупомешанным идиотиком. Так вы его воспринимали и так воспринимаете ныне. Разве я не права?
— Вы правы.
Этого она не ждала. Помедлив, презрительно рассмеялась:
— Ну, разумеется, разумеется. При безрелигиозном сознании вы не могли иначе чувствовать. Не зря о таких, как вы, говорили: богооставленный человек. Устроились в той пакостной жизни вполне уютно, благополучно и судите свысока людей, которые заплатили юностью.
— Там этого нет.
— Меж строк! Меж строк! Дрянная совковая манера. Возлюбленный эзопов язык! Рабский жаргон прирученной фронды! В особенности — московской фронды!
Она разрумянилась, даже голос, казалось, потерял хрипотцу, стал звонче, моложе, она сама вдруг неожиданно помолодела.
— Вы ненавидите москвичей? — спросил я. — Это что — родовое?
— Вы ошибаетесь. Я — москвичка. Можно сказать, теперь вернулась на историческую родину.
Вот и еще один сюрприз. Она помолчала, потом спросила:
— Совсем не узнаете меня?