С этой столовой, к слову, связан эпизод, сам по себе незначительный, но на экран моей памяти он проецирует многое. Ответственным секретарём в редакции, куда меня распределили по окончании вуза, был Григорий Миронович Кипнис, крупный рыхлый человек лет сорока пяти, опытный газетчик. Про таких принято было говорить - крепкий профессионал. Жизнь обошлась с ним жестоко и несправедливо. Все его родные, мать, отец, сестры с детьми погибли в Бабьем Яру. Воевал, был ранен и контужен. В конце войны попал с госпиталем на Урал. После госпиталя назначили его в заводскую многотиражку. Жалоб от него на эту тему я не слышал, но, наверное, было обидно и досадно: ему, партийцу с огромным стажем, фронтовику, номенклатуре ЦК Украины, руководившему в Киеве перед войной крупнейшей, кажется, самой главной, газетой республики дали такое скромное место. Сам ли он просился из многотиражки в более престижное издание, а может, открылась вакансия, так или иначе оказался он в редакции городской газеты четвёртого по величине города области. Что у него была хватка, заметно было сразу, - работал много, мог написать очерк, корреспонденцию, разбирался в заводском производстве, отлично знал технику газетного дела. Меня, однако, он поразил не этим и просто потряс при первом же общении. Помню, положил ему на стол свою первую заметку. Он провел большим и указательным пальцами от крыльев носа к краям хорошо выбритых губ, – была у него такая привычка, – будто усы приглаживал. Потом взял ручку и, не читая текста (!!!), сразу исправил шесть опечаток машинистки. Готов поклясться, что не читая. Словно фокусник! То ли таково было устройство его сетчатки глаза, то ли опыт… Для меня же это было нечто сродни трюку. Но ещё и урок, - с той поры я понял, что нельзя доверять никакой машинистке. Текст надо вычитывать трижды и четырежды… Меня-то этому учили, а он-то университетов не кончал! Но не об этом речь. Характер у Григория Мироновича был сложный. Типичная еврейская активность, и даже возбудимость, с годами переплелась у него, в силу разных житейских обстоятельств, с необходимостью сдерживаться и взвешивать слова и поступки… Было это, видать, нелегко для холерического темперамента, казалось, он постоянно пребывает в состоянии внутреннего напряжения. Эпизод, о котором хочу рассказать, произошел в марте или апреле 1953 года… Уже много месяцев в стране гремело дело врачей. И жили мы, втянув головы в плечи. Внешне всё соответствовало приличиям: исправно работали, общались, не выказывали внешне признаков страха, так, иногда отводили лица от слишком пристальных глаз собеседника. Но, - к слову, - именно в ту пору стали меня вызывать в горком партии заполнять анкеты с кучей вопросов. Я долго не мог взять в толк, почему мне предлагают всякий раз делать одно и то же. Пока заведующая спецотделом, крупная, по-домашнему уютная женщина, не спросила во время третьего захода, становясь пунцовой от вопроса, который не давал ей покоя. Почему, спросила она, вы снова пишете не то. И показала пальцем на пункт в анкете «родной язык». - «У вас написано «русский». – «А какой же я должен писать?» - «Но в графе национальность (снова краска в лицо) написано «еврей»!? – «Ну и что?» – «Как, «ну и что»? Такого не может быть! - и тихо, почти на шепоте. - Чтобы национальность еврей, а родной язык русский» - (О, святая простота!) - «Может!»… Я как мог, объяснял ей разницу между национальностью и родным языком… Не уверен, что эта добрая и наивная функционерка, из племени подкладывающих хворост в костры, на которых сжигают еретиков, что-то поняла. Может, меня вызывали бы ещё, - но тут случилось, чего никто не ожидал. Утром, перед работой, радио выдало последние известия, и в них – обзор газет. Пафос передовицы привлёк непривычным сочетанием слов: «Социалистическая законность неприкосновенна». Из торжественных витиеватостей я понял главное: врачи не виноваты. Вспышка света в конце туннеля. Евреи вздохнули, как вздыхает человек, переводя дух. Судорожно. Не-евреи восприняли сенсацию по-разному – кто-то с безразличием, многие – с разочарованием: жаль, сорвалось. В столовой, куда мы пришли на перерыв вчетвером, было многолюдно. Устроились за столиком. Иван П., щуплый человечек, бойкий городской фельетонист, любимчик читателей, обличитель пороков, извиваясь на стуле, поблескивал глазками, и, в ожидании обеда, намазывал горчицу на кусочки хлеба. Симпатичный и добрый Саша К. корреспондент, выдвиженец из рабкоров, рассказывал что-то о строительстве. Григорий же Миронович, сам любитель поговорить, сидел на этот раз молчаливый, и как бы торжественный. Одутловатое лицо его, лицо человека, у которого давние проблемы с печенью, было на этот раз не серым, а гладким. Глаза мерцали скрытым покоем… Вот тут он нас и удивил. Когда подошла официантка, и уже навострилась записать Миронычу знакомый ей почти наизусть заказ (манную кашку или размазню из геркулеса), Григорий Миронович жестом остановил её, и стал диктовать. Значит, так: на закуску - селёдочку, на первое - солянку, на второе - свиную отбивную. На третье – нет, не компот. – Мы увидели, как Иван П. перестал намазывать горчицу на хлеб… И на третье… а, может, на первое, - Григорий Миронович сделал паузу… - Какое вино у вас? Только портвейн? Пусть будет портвейн… - стакан портвейна. Никогда никто из нас не видел, чтобы Григорий Миронович выпивал, он также не курил. Он сторонился застолий не потому, что был замкнут, - он любил пообщаться, - но всегда ревниво относился к своему здоровью… И в вопросах диеты был непоколебим. Сейчас он, не отрываясь, в один приём, выцедил с явным удовольствием полный стакан вина, и стал не спеша закусывать, игнорируя вопросы, по какому случаю разгулялся. И только мне, когда вышли из столовой, сказал негромко: это надо было отметить… Я не прочь был при случае, да и просто так, для настроения, принять рюмочку-другую. Но не выпивал ни в это день, ни в другие: надо было переварить и осмыслить происшедшее в стране… Но мне был понятен поступок Мироныча, и я зауважал его.