Со мной, наверное, такая же история.
Блокнот девятый:
Полковник, который ненавидит войну, потому что воевал слишком много для жизни одного человека
Человечество — это человек.
Люди — это тоже человек.
И государство — человек.
Иногда я просыпаюсь с чувством, казалось, мне несвойственным: с чувством ненависти к тем, кто одно ставит выше другого. Я понимаю, что неправ. Что есть идеи, способные спасти мир, и есть люди, которые, спасая мир, опираются на эти идеи. Есть, наконец, политики (иногда я с горечью отношу к ним и себя), утверждающие, что идеи, которые они проповедуют, спасут человечество, а значит, и человека. Вытащат из проруби, вынесут из горящего дома, перехватят нож, нацеленный в живое сердце…
Но стоп, стоп… Я же хотел о другом.
О недавно вышедшем в отставку полковнике Главного штаба внутренних войск России Александре Александровиче Чикунове, чьи кассеты с песнями о горечи и предательстве чеченской войны, называемой официально восстановлением конституционного порядка, разлетаются по России, как подбитые птицы, еще способные взлететь.
Ладно. Как мы познакомились.
Да там, там… В начале 95-го. Во время моего возвращения из первой чеченской командировки.
В Моздоке мне сказали: «Борт есть. Тебя берут…»
Стоявшие возле борта пилоты с сомнением посмотрели на мои черные от грозненской грязи джинсы. Какие-то важные полковники. Два не менее важных генерала. Они были чистыми — они возвращались с войны.
Так вот, уже после погрузки в тяжелый Ан (а люди все прибывали, и, судя по их парадной камуфляжной форме, в этой войне они были просто свидетелями) вдруг случилось одно происшествие: из кабины самолета с уже включенными двигателями вышел пилот и сказал, что всем надо покинуть самолет.
Какой-то полковник что-то грозно заверещал… «Раненых везут», — смущенно объяснил пилот.
Потом мы стояли на летном поле в томительном ожидании и тревожных размышлениях: а если не поместимся в этот самолет, то когда следующий? Вечером? Завтра? Никогда?
Знаете, даже сейчас, когда впечатления после стольких чеченских командировок слились в привычную боль, я не могу забыть ни тот аэродром, ни те вертолеты, откуда кого-то выносили, а кто-то выходил сам, ни те четыре деревянных ящика — «груз 200», поднимаемые аккуратно в самолетное чрево, ни удивленные глаза парнишки, по возрасту, показалось мне, не старше моего шестнадцатилетнего сына, которого пронесли на носилках мимо нас.
Да, мы тогда все улетели. Все уместились…
Я приткнулся с какими-то людьми на мате в хвосте самолета, думая, о чем должен написать срочно, чтобы не задержать уже подготовленный к печати номер. И вдруг меня позвали:
— Что ты там лежишь? Иди, уместимся…
Я сел между двумя людьми в грязных камуфляжах.
— Вижу, какой-то седой боец в грязных джинсах лежит… Потом вижу — лицо вроде знакомое… — произнес, заикаясь, один из них.
Так мы познакомились с полковником Александром Александровичем Чикуновым. Он только что вышел из госпиталя, после того как его контузило, то есть оставило в живых, то январское грачевское наступление на Грозный.
Тогда-то я и услышал от Сан Саныча страшную в своей реальности цифру первых потерь.
Думаю, что эта цифра — точная.
Именно тогда почти полностью полегла Майкопская бригада. Такая же судьба постигла злополучную 201-ю.
Рассказ его был нервным и злым. Матерясь, он рассказывал, как врывался в блиндаж большого генерала и орал: «Что же вы по своим-то лупите!»; как места раненых занимал мародерский багаж из «гуманитарной помощи», загружаемый в самолеты ошалелыми от предательства генералов солдатами; как уже в январе 95-го почти в десять раз было преуменьшено число погибших; о зверствах омоновцев, насилующих поочередно шестнадцатилетнюю чеченскую девчонку; и о том, как на его руках умирал пацан со словами, которые потом стали строчкой его песни: «Только маме не говорите»…
Мы подлетали к Чкаловску.
— Сынки… — подозвал он двух солдат с акээмами, летевших по какой-то военной надобности в Москву вооруженными. — Если кто выйдет из самолета раньше мертвых и раненых — открывайте огонь на поражение. Приказываю…
— Есть… — ответили ребята…
Из самолета он вышел последним, еще не отошедший от грозненской боли, уже не слыша злого бурчания экскурсантов в генеральских погонах.
Тогда я и понял, как он ненавидит эту войну. Я не позабуду этого.
Думаю часто, может быть, постоянно: а для чего ему все это надо?