Молодой монах, с добродушным лицом крестьянина, очень быстро принес нам по мисочке чудесной ухи (конечно, очень вкусной). Затем чудесную отварную осетрину (можно сказать, необыкновенную, замечательную) и чудесный хлеб и квас (превкусный, особенный, монастырский). А разве сегодня все не чудесно? А встреча меня Димой в Мытищах? А эта поездка в монастырь, чуть не за шестьдесят верст от Москвы, прямо из вагона? Разве не чудесно? А сам Дима разве не чудо? А все-все, что случилось за эти два последние месяца со мной? Предупреждаю, слова «чудесный» и «чудесно» будут Вам часто попадаться, это у меня от Димы, и он всему причиной.
Дима был в каком-то особенно веселом приподнятом настроении, глаза искрились, и задорная мальчишеская улыбка не покидала его губ. Часто поглядывая на меня, он как бы говорил: «Что, моя дорогая, Вы, кажется, ошеломлены, в такой обстановке Вы никогда еще не находились, и Вам предстоит еще целая всенощная». Ответила не глазами, а словами:
— Да, милостивый государь, все, что Вы придумываете и безнаказанно проделываете, не безынтересно.
Его искренняя веселость, простота и какая-то пенящаяся, сверкающая радость, была всегда так увлекательна, что и в голову не приходило быть недовольной, сердиться, протестовать. В эти минуты он был брат, дорогой, любимый брат, и быть с ним, простите, опять повторяюсь, было больше, чем радостно.
В собор мы проникли каким-то боковым входом. Огромный храм был еще темен, сливающиеся с темнотой силуэты двух монахов, затепливающих лампады, бесшумно скользили. Огоньков все более и более прибавлялось. Золото иконостасов и икон выделялись все рельефнее, строгие лики святых вырисовывались. За густым ударом первого колокола потянулись черные фигуры монахов, совершающих поклоны перед иконами. Если простой монах встречает иеромонаха, то подходит под благословение. Нет толкотни, нет поспешности. Как будто все священнодействуют. Движения, манеры глубокопоясных поклонов проникнуты каким-то особым ритмом. Монастырь — не мир: все непривычно для мирянина и может показаться странным, далеким, ненужным.
— Одну минуту, — шепнул Дима, — простите. И поспешно подошел к худощавому высокому монаху, только что вошедшему, получив благословение, трижды облобызался и вошел вместе с ним в алтарь. Это был отец Паисий, архимандрит и духовник Димы, но я об этом узнала много позднее. «Нет, он положительно здесь свой человек», — думала я. Гусар… Монахи… Нет, нет, не вяжется. Что-то знал Дима, что-то таил в себе, но это «что-то» мне пока не было известно. Не знаю, что больше поразило, потрясло меня. Служба ли наша православная — величавая, строгая, монастырская? Или хор? Или монастырские напевы? Или тенор рыдающий овладел душой моей? Тенор сплетался часто с не менее красивым баритоном, а октава с хором аккомпанировали, как оркестр. Ничего подобного не слыхала я в своей жизни. Пел голос, или пела душа этого тенора-монаха? Не знаю. Напев ли, мотив ли монастырский особенный, строгий и грустный, проникновенный и призывающий, только глянул в душу мою мир загадочный, неведомый, необычный, внутри что-то растопилось, потеплело. На обратном пути мне очень хотелось пожать, погладить руку Димы, но то, что он делал так просто, так естественно, у меня бы не вышло, и я ограничилась словами:
— Как чудесно! Спасибо!
Мы оба были наполнены, насыщены излучением светлых, благоговейных чувств, в ушах еще звучало «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение».
По дороге Дима рассказал мне о слепом монахе-теноре. В каком-то волжском городе, название я забыла, также и фамилию родителей монаха, жили очень богатые купцы. И муж, и жена были уже не молоды, и не благословил их Господь детками. Родится и тотчас умирает, или, самое большее, с годик проживет. Оба были религиозны и жизнь вели праведную, вымолили чуть не на старости лет сына и обещали его Господу. Мальчик рос крепенький, здоровенький четырех лет уже в церкви, в алтаре прислуживал, но притягивал его хор церковный, нет-нет, да и убежит из алтаря на хоры. А к шести годам все молитвы знал, и тоненьким голосом вместе с хором пел. «Абсолютный слух», — говорил регент о нем. Когда ему было четырнадцать лет, умер регент хора. Мальчик, заменявший его во время его болезни, так и остался регентом, и все ему певцы, даже седовласые, подчинились. Знал все службы и простые, и воскресные, праздников двунадесятых, Пасхи, Рождества, наизусть. И так вел хор, как никто, говорили. Услышит что, или сам разучит на своей фисгармонии, сейчас же на ноты для всех голосов напишет. И учиться ему было не у кого и не к чему, самородок. Креп и голос его, и тембр сделался необыкновенным, в душу проникающим, молиться, каяться, плакать заставлял, а зрение становилось все хуже да хуже.