Однако Ионеско на этом не останавливается. С той же поразительной прозорливостью он пытается убедить своих оппонентов, что, предпочтя культуру как «принадлежность» культуре, как «отстранение» и упорно отказываясь открыть национальную культуру для мирового влияния, они ставят румын перед драматическим выбором. Он состоит в безрадостной альтернативе: либо «стремительное падение в бесконечное небытие»[560]
, либо «превращение в выскочек». За внешней иронией этих слов скрывается глубокий социологический смысл, на наш взгляд, весьма актуальный и сегодня. Ионеско хочет показать, насколько стремление к особости в сочетании со стремлением «быть как все» представляют собой две стороны принципиальной проблемы формулирования связи между внутренней и внешней сторонами явления. Речь снова идет о двух аспектах одного комплекса, одного и того же чувства очарования-отвращения, испытываемого к Западу. Отсутствие осознания этой двойственности и определяло силу названного чувства и его исключительно конфликтный характер. Критически оценивать себя — не унизительно, отмечает Ионеско, раскрывая смысл выражения «превращение в выскочек». Что на самом деле унизительно, так это, наоборот, «сохранять ментальность покорных рабов, вечно копирующих зарубежные образцы»[561]. В общем, громит он своих оппонентов, мы стали всеобщим посмешищем. И умоляет румынских критиков: «Прекратите утверждать, что Вулканеску — это второй Маритэн, а Мирча Элиаде — второй Папини». Потому что говорить так — означает признаваться, что мы способны только на подражание Западной Европе. Причем на подражание неумелое, будто ошибки и провалы памяти до настоящего времени являлись единственной отличительной чертой румынской культуры. В заключение Ионеско приводит фразу, которая еще и сегодня может послужить предостережением элитам бывшей Восточной Европы, делающим ставку на национализм: «Не стоит заниматься нашей «самобытностью»; укоренится она в нашей «несамобытности» или нет — зависит от нее, а не от нас; и это так же верно, как утверждение, что минус на минус дает плюс»[562].Подчеркнем еще раз: подобная проницательность — исключение для Румынии 1930-х годов, и особенно для последователей Нае Ионеску, которого его 23-летний однофамилец полностью опровергает. Подобная радикальная критика выходит из-под пера одного лишь Себастьяна — и это еще один момент, который сближает его с Ионеско. «Национальная специфика несомненно существует, — пишет Себастьян в романе «В течение двух тысяч лет». — В искусстве — это сваливание в кучу всех общих мест. И тогда уровень национальной специфики одновременно является и уровнем пошлости». Себастьян заключает свои рассуждения следующим существенным замечанием: «В конечном итоге национальная специфика — это то, что остается от культуры, лишенной напряжения индивидуальной мысли, индивидуального жизненного опыта, побед созидательного индивидуального начала. Только это и ничто иное»[563]
.РАЗНЫЙ ПАРИЖ ИОНЕСКО И ЧОРАНА (1938—1940)
Ионеско, буквально задыхавшийся в Румынии, где шел процесс носорогизации, часто посещал в те годы (1936—1938 гг.) научные кабинеты и библиотеку бухарестского Французского культурного института. Там он завязал дружбу с добрым гением этого учреждения, его директором Альфонсом Дюпроном, который предоставил ему грант для научной командировки во Францию — как и Чорану за несколько месяцев до того. Таким образом, Эжен Ионеско появился в Париже в конце 1938 г. — год спустя после своего прежнего друга и сверстника, трансформировавшегося за это время в носорога. Грант для написания диссертации был в обоих случаях, конечно, предлогом. Ионеско не более серьезно собирался заниматься исследованием проблем смерти и греха у Бодлера, чем Чоран — анализом соотношения интуитивного и рационального познания в современной философии, как он утверждал в документах, заполнявшихся при получении гранта в июне 1937 г.[564]
При этом первый попал совсем не в тот Париж, нежели второй.