Что же касается диалектической связки «любовь-ненависть», разве нельзя было поискать более убедительной версии центрального статуса, который придавали евреям немецкие философы, от Гегеля до Ницше, от Людвига Клагеса до Карла Шмитта? Как было показано, именно немецкая философская мысль в течение долгого времени выступала основой для размышлений Чорана. Его юдофобию можно в этом смысле интерпретировать как субъективное выражение объективного конфликта, который с особой силой проявился в отношениях немцев и евреев. Этот конфликт был в значительной мере интериоризирован трансильванским эссеистом. Но ведь встречу в истории немцев и евреев, даже если ее трагическим итогом стало убийство одного из братьев, совершенное другим братом, нельзя считать рядовым малозначащим эпизодом развития Европы. Это одно из решающих событий мировой истории. Событие, смысл которого Николаус Зомбарт выразил в довольно неловкой, наверняка гиперболизирующей фразе, отражающей, однако, его масштаб: «Речь шла ни много ни мало о претензии обоих народов диктовать свой путь постхристианскому, ставшему светским миру»[925]
. Если анализировать Чоранову юдофобию в контексте этого сражения, то и ее можно считать результатом самоидентификации с образом немца. Самоидентификации самой по себе патологической. Как и немцы, Чоран, по-видимому, не в состоянии определить себя иным способом, кроме соотнесения с иудаизмом. Еврей возникает у него непрерывно как другое «я», как зеркало, в которое ему постоянно необходимо смотреться. Он никогда не оставляет равнодушным, отмечает Чоран по этому поводу в «Народе одиноких»; он внушает «очарование и беспокойство» — это тот, кому мы хотели бы подражать, но, по приговору судьбы, никогда с ним не сравняемся. «Наша реакция на них — это почти всегда смущение, они преследуют нас мучают»[926]. Он делает отсюда вывод, который дает читателю повод для размышлений и в какой-то степени напоминает концепцию Элиаде о частичной ответственности евреев за понесенные ими страдания: «Отсюда неизбежное трагическое взаимное непонимание, за котороеЭти идентификационные игры еще осложняются чувством сродства с евреями, чувством и в данном случае исключительно двусмысленным, которое неудовлетворенный своим «румынизмом» Чоран, по-видимому, ощущал через синдром ненависти к себе. Это видно уже в 30-е годы: в 17 лет он открывает для себя Отто Вейнингера, который его просто зачаровывает. В 1968 г. Чоран пишет: «Меня обольщало то обстоятельство, что, будучи сам евреем, он ненавидел свою «расу», — точно так же, как я, румын, испытывал ужас от своей национальной принадлежности»[929]
. Здесь, можно сказать, мы сталкиваемся с юдофобией в ее крайней форме: Чоран в конечном итоге приближается к евреям там, где они как раз воспринимают себя как объект ненависти, занимаются самоунижением и патологическим самоуничижением путем интериоризации окружающего их антисемитизма. Это и крайняя форма двусмысленности: очерняя таким образом Румынию, Чоран тем самым, несомненно, налагает на себя кару[930]; однако, соприкасаясь с евреями, совершающими нечто подобное, он аннулирует значение своего действа.