Этот вопрос обретал субъективный характер, поскольку цель — создание Великой Румынии, венчающее вековую цель национального проекта, — для большинства представителей Молодого поколения исключал всякий отстраненный, объективный подход, всякую экстерриториальность мысли. Пламенная самоидентификация с национальной идеей казалась соразмерной той великой задаче, которая, как заявляло Молодое поколение, была на него возложена. Нам придется создавать «великую культуру», отчеканивает Элиаде в «Духовном пути». Но как трактовать само это понятие? В универсалистском духе Просвещения, как задачу формирования условий, направленных на создание более гуманного мира? Или в том смысле, в каком оно было близко немецким романтикам? На самом деле весь этот культуралистский пафос определяется не столько желанием достичь идеал свободы и независимости, сколько стремлением укоренить трансцендентальную легитимность государства в незыблемой сфере — сфере «духа», немецкого
Таким образом, один из аспектов субъективизации национального вопроса — это идентификация. Второй аспект определялся тем обстоятельством, что возвышение Румынии в ранг полноправного субъекта собственной истории, совсем недавно подтвержденное соответствующими международными договорами, довольно быстро было поставлено под вопрос. Интеллектуальную элиту охватило мучительное ощущение невозможности руководить историческими судьбами родины. Действительно, ситуацию можно было определить как трагическую, поскольку страстное стремление ощутить себя подобным субъектом сочеталось с полным отсутствием атрибутов такового. Прежде всего, весьма шатким представлялось единство государства. Несмотря на систематически проводимую центром политику «румынизации», этому единству, казалось, существовали внутренняя и внешняя угрозы. Изнутри ему угрожали новые этнические меньшинства, а также сопротивление бессарабского и трансильванского регионализмов; извне — враждебные соседние державы. Отметим также, что чувство нестабильности обострялось социальной пропастью между тонким слоем урбанизированной элиты и остальным населением. Ко всему этому добавлялись проступавшие сквозь лакировку националистской пропаганды реалии — неустранимая экономическая зависимость (как результат практического отсутствия национального капитала) и незначительная свобода маневра в области внешней политики (вследствие ограничений, накладываемых геостратегическим положением).
Переход от состояния меньшинства к состоянию большинства приобретал почти кантианский смысл — и это был третий аспект субъективизации национального вопроса. Понятие «большинство» напоминало о том, что Молодому поколению представлялась срочной задача стереть с Румынии печать второсортности, превратить культуру и нацию в динамичные, первостепенные, обладающие наконец средствами принятия решений. И здесь мы возвращаемся к нашей первоначальной дилемме: выбору между традицией и модернити. Причем традиция ощущалась двояко. С одной стороны, она обладала важным преимуществом: позволяла сохранить «национальное своеобразие» (ключевое понятие того времени); с другой стороны, у нее был непереносимый недостаток: придерживаться ее — означало сохранять маргинализм и низкий уровень развития. Модернити, в свою очередь, притягивало в той мере, в какой открывало возможности для историчности, но пугало своими плюрализмом и индивидуализмом, угрожавшими государственно-национальному единству. В сущности, все это выразил К. Нойка в следующей фразе: «Мы знаем, что в том, что было в нас лучшего, мы были крестьянами.