Я поднимаюсь и чувствую, как он движется у меня за спиной, когда я поворачиваюсь, он говорит по телефону, курит в старомодной нашей, холодной прихожей. Он торчал в гостиной и в прихожей целыми днями, жизнерадостно болтая ни о чем. Мы с Фионой прислушивались в надежде ухватить хоть что-то, доступное нашему разумению, выловить слово «деньги», «завещание» или хотя бы «совет графства», но отец мог полчаса кряду болтать, не назвав ни одного имени, почти не прибегая к существительным, не говоря ни слова, в котором угадывался бы смысл. «Так уж оно устроено, — говорил он. Или: — Он бы не прочь, а?» — и весьма профессионально фыркал, забавляясь с сигаретой: горящую сигарету он клал на край стола и все время передвигал, чтобы огненный кончик не соприкоснулся с деревом.
«Вот именно, вы бы так и сказали. Ха-ха. Так бы и сказали».
А вечером, в столовой, когда музыка уже не обволакивала его, отец начинал томиться в сумерках, то и дело подходил к окну и тоскливо глядел на закат, словно спрашивая, куда же подевался весь свет. «Точно пес во время солнечного затмения», — высказалась однажды мама. Это уже в его последнюю болезнь. У него что-то приключилось с желчью, разрушалась печень, выброс токсинов повлиял на мозг. Мир утратил смысл, зачем вращается — непонятно. Мы не сразу это заметили: в параноидальном безумии отец держался еще увереннее прежнего. Стал еще экспансивнее и не доверял никому.
Как-то днем я вернулась из бассейна, не просушив волосы. Плаванием мы занимались в колледже, там, вероятно, были и мальчишки, в общем, видимо, немного нашкодила.
— Почему она мокрая? — спросил он, обернувшись к Фионе, словно в дом явился тролль или чертяка.
— Она плавала, папочка.
— Плавала?
Неясно, чего именно он не понял, — забыл ли, как люди плавают, или из чего сделана вода, или как становятся мокрыми. Одного только он не забывал до самого конца: умения сталкивать людей лбами. Это он проделывал, даже когда всему остальному разучился.
— Женщина должна быть либо очень красивой, либо очень интересной, — повторял он, когда был еще здоров. — А ты, дорогая, безумно интересна.
«Бэээзумно», — выговаривал он с ленивой ирландской растяжкой, как все свои остроты. Фиона, понятное дело, была бэээзумно красивой.
И спиртное хлестать он не разучился. Фиона готова поспорить на этот счет, но я отчетливо помню, как мы с ней тащили в хоспис на Харолдс-кросс бутылку джина из забегаловки возле парка. Копили карманные деньги, чтобы порадовать папочку.
Он сидел в постели и не узнал нас, когда мы вошли в палату. «Кто вы такие? — спросил он Фиону. — Почему вы меня целуете?» Но разницу между джином и паленой водкой он помнил. Мы знали, что напиток должен быть прозрачным, как вода, но все равно облажались: он выплюнул первый же глоток в стаканчик для чистки зубов и проворчал:
— Это что за хрень?
После чего все равно осушил бутылку.
Он был словно из стекла, внутренности размякли и громко шумели. Слышно было, как движется жидкость в животе, струится по пищеводу, бурчит в кишках, а затем со скрипом поднимается выше, и на лице проступала комически-свирепая гримаса, когда отец усилием воли загонял непокорную жидкость обратно. Подавив внутренний мятеж, он прикрывал глаза и отдыхал. Затем открывал глаза и на две минуты, может, на пять вновь становился самим собой, человеком, которого мы знали: умным, деловым, значительным.
— Не кусай губы, дорогая, весь рот ободрала.
Ему не нравился мой рот, по его мнению, капризный и недовольный. «Чего дуешься? — повторял он, а однажды цветисто высказался перед приятелями: — Можно подумать, она сосала апельсины через теннисную ракетку».
Но он умел и комплименты отпускать. Отец никогда не обращался с нами как с детьми. Задень его — и он даст сдачи, рассмеши — и весь дом содрогнется от смеха. В те времена не было этих педагогических приемчиков, как у Фионы: «Прибери игрушки, а потом мы обнимемся». Когда отец был дома, каждый день превращался в драму, полыхали страсти. Он ссорился с мамой, он любил маму. Уходил из дома. Возвращался домой, тряс нас и обнимал. Я это обожала, упивалась постоянной опасностью и нежданными радостями.
Но, став постарше, я не могла его видеть, когда он напивался: как он поворачивал голову, высматривая дочерей, как продуманно, расчетливо нес чушь, заприметив собеседника. Ненавидела его позу, как он сидел, счастливо отсутствующий или бесовски одержимый каким-то медлительным существом, подкатывал ко мне тяжеловесные фразы, которые с трудом выстраивались в его голове. Красивые фразы, подлые фразы, хвастливые, самоуничижительные.
Или нежные — эти были хуже всего.
— Смотри-ка, да ты у нас красавица.