Рано утром обер-лейтенант Курт Йостель ехал в «лесную школу» в кабине грузовика, везущего продукты и отделение солдат для смены. Ехать туда ему сегодня не следовало: майора вызвали в штаб тыла, а Курт его замещал и, по правилам, должен был находиться в комендатуре. Но майор так замучил его хозяйственными делами, гонял по окрестным деревням собирать заготовленные старостами продукты, и Курт уже несколько дней не мог вырваться в «лесную школу». Там было общество несравненно более приятное, чем в этом постылом Кропшине, где только солдатня и пьяницы унтер-офицеры.
За поворотом на дороге лежало дерево. Шофер резко затормозил, обер-лейтенанта бросило вперед, и он только еще подумал, что дерево лежит слишком правильно поперек, когда загремело железо кабины, брызнуло стекло и сразу вслед донеслась автоматная очередь. Обер-лейтенант выбил дверь и вывалился наружу, на лету выдергивая из кобуры парабеллум. Из кузова посыпались солдаты, четко разбежались веером, залегли. Обер-лейтенант лежал в кювете и торопливо стрелял в лес. Все восставало в нем против того, что должно было сейчас произойти. Так все было хорошо: далеко от фронта, чистая работа, предстоящее повышение — и вдруг чудовищная несправедливость! Почему — с ним? Почему?.. Сейчас партизаны, оборванные, вшивые бродяги, наползут со всех сторон и будут всаживать пули ему в голову, в лицо, в спину… Ужас ледяными тисками сжимал его тело.
Но тут он заметил, что из леса стреляли не густо и с перерывами, которые становились все дольше. Его солдаты уже продвигались короткими перебежками вглубь леса. Значит, партизан мало, и они не знали, что в крытой брезентом машине сидят солдаты.
Обер-лейтенант перестал стрелять, страх прошел, но холод сжимал его… Тут только он заметил, что лежит в канаве, полной какой-то вонючей, нестерпимо холодной воды. Он вылез на сухое медленно, неторопливо, словно хотел продлить состояние унижения. Он выпрямился, уже презирая щелкающие по ветвям пули, и брезгливо отряхнул намокшую одежду кистью левой руки. Он чувствовал приближение медленно раскаляющейся ярости, которая находила на него не часто. Внешне он при этом бывал нетороплив и вкрадчив, но жесты делались слишком четкими, шарнирными, и трудно было унять подрагивание рук.
Стрельба прекратилась. Шофер был убит, трое солдат ранены. Остальные принесли из леса двух партизан. Оба были живы, но без сознания.
— Этих в машину! Дерево убрать! — негромко скомандовал обер-лейтенант.
Когда он сел за руль, лицо свело судорогой от ощущения мокрых холодных кальсон. Он до боли сжал зубы, разворачивая грузовик. Ярость его нарастала.
В комендатуре, переодевшись и дождавшись, когда врач привел партизан в сознание, Курт начал допрос. Краузе все не было, надо было принимать срочные меры, и вся ответственность ложилась на него. Он, конечно, поднял гарнизон по тревоге, выставил охранение, но главное было — получить от пленных точные сведения о расположении партизан и их силах. И тогда нацеленным ударом разбить бандитов.
Может быть, еще до приезда майора.
Один из партизан, лет сорока, был ранен в лицо и в руку. Говорить он не мог, но правая рука была цела, и были целы глаза — он мог писать.
Второй, молодой, быстро пришел в себя — рана была легкой. Он молчал, но взгляд был осмысленным и испуганным. С него и начал обер-лейтенант.
Переводчик в комендатуре был толковый, он совершенно точно передавал не только смысл вопроса, но и интонацию. Молодому было обещано полное прощение и освобождение. Для этого он должен был показать дорогу к лагерю партизан. Если ему будет трудно идти, ему дадут лошадь.
Партизан молчал, морща лоб и вглядываясь в лицо переводчика.
— Мягко спросите его, — сказал Курт переводчику, — хочет ли он есть и пить.
Партизан ответил, что хочет пить. Значит, все понимал и мог говорить.
Через час обер-лейтенант всерьез усомнился в этом. Партизан молчал, а когда начали применять усиленные методы допроса, кричал иногда коротко и глухо. И из глаз его постепенно уходил испуг, а взгляд делался все спокойней, словно застывал. Потом он потерял сознание.