надёжной, крепкою, кривой,
сносившей милльон носков,
в болотах вязшей, знавшей жалость
травы весенней луговой,
сапог последних обветшалость,
то в нём сомненье пробуждалось
и в рассужденье выражалось:
«На свете столько есть вещей,
что нас доводят до смущенья, –
яйцо, где смерть хранил Кощей,
заготовленье овощей
и мысли в слово превращенье…»
На этом ум его темнел,
и сам он словно каменел,
как угль в нетопленом камине
или минёр, приникший к мине,
с которой сладить не сумел.
* * *
Дед Етой в бега пустился,
Свят-Николе покрестился,
выпил рюмку – чтоб не в грех…
Зимний карандашный бег
голых веток по просторам,
разлинованным узором
деревенек, горок, рек, –
по полям, одетым в снег.
Вдоль чернильного излома
в стылых комьях чернозёма
с ледяным бугром холма –
муравьиная тюрьма.
Думы к дому убегают,
бесы бесятся, пугают,
змей змеится подо льдом,
подожди весны – взломает
лёд могучим он хребтом…
Дед Етой в бега пустился,
третьи дни не ел, постился,
думы думал, к дому ник,
вёл дневник.
В нём записано на чётной
на странице самой чёткой
под чертой:
«Встал не с той».
* * *
«Дед Етой, ты зачем встал не с той?» –
Голос с неба, как шёпот берёз,
а потом, будто колокол, медь,
будто сонную лунную твердь
будит рёвом ревун луновоз.
Осязаю полуночных гроз
говорливую мутную желть,
то проносится облако ос,
то тигрят полосатая гроздь
в материнскую тычется шерсть.
Ощущаю тяжелой ступнёй –
словно землю копытами бьют.
Ну откуда он здесь, половецкий
степной нарастающий гуд?..
Ну зачем, ты скажи мне, зачем
в нашем времени, скачущем врозь,
эта мутная жёлтая темь,
эта ось, уходящая вкось
через плоть, через сердце – зачем?
«Дед Етой, ты зачем встал не с той?»
Дед молчит, нет ответа, тоска,
мрак и морока крепкий настой,
гробовая из тёса доска.
* * *
Дед Етой, воротясь с огородов,
где копал прошлогодний турнепс,
возгласил: «Ненавижу уродов,
тупо верящих в братство народов! –
(хоть был сам инородец и вепс). –
Вот вы верите в это вот братство,
в справедливость всей этой мотни?
А ведь шило куда ни воткни,
всюду братья друг другу бьют хари
и на улице, и на базаре,
и на солнышке, и в тени.
Чернопузые гробят белых,
те, кто смелые, – те несмелых.
Слышь, стреляют? Башку пригни».
Дед Етой задумался, темя
почесал, а трудное время
над его головой текло,
как расплавленное стекло.
* * *
Дед Етой, хлебнувши квасу,
встал, естественно, не с той.
Вот несёт он тела массу
на ближайший стул пустой.
Сел. Упёр в колено локоть,
приложил ладонь ко лбу.
Ждёт, когда же мысли ноготь
прочертит черту в гробу
черепного небоскрёба,
где не небо, а где нёбо,
всё в морщинах, всё в делах,
добрый, смилуйся, Аллах!
Не дождался и скорее
на коленке написал:
«Пункт один: пришли евреи,
мир стал лучше и мудрее.
Пункт второй: ушли евреи,
появились брадобреи –
рынок, очередь, вокзал…»
Сам не понял, что сказал.
* * *
Прилично ли Деду Етою,
привычно не вставшему с той,
седою трясти бородою,
как резвый козёл молодой?
Трястись в зачарованных дрожках,
дрожащих, как Бродский И. А.,
Галчинского перевёдший,
печальный, как ослик Иа.
Такая дорога удобна,
где тяжкая ноша легка,
где хлебное поле съедобно,
где рыбная речка сладка.
Где леса покой не тревожен,
где овцы с волками дружны,
где встречный, как ветер, не сложен,
где Бог, и Ему мы нужны.
* * *
Дед Етой сидит на стуле,
сын напротив, в пол глаза.
Дед встаёт, не с той, в натуре,
в голосе его гроза.
«Кто сегодня суп грибной
ел из ямы выгребной?
Кто окурок из плевательницы
кинул в лоб преподавательницы?
Кто уже в который раз
смыл котёнка в унитаз?»
Сын молчит, а что сказать?
«Весь в отца», – сказала мать.
* * *
Вставши не с той в нетрезвости,
в хмурости, неизвестности,
в стылой чужой квартире
с дырками на гардине,
тужится Дед Етой.
Кто-то скребётся в ухе.
Где телефон, где брюки?
Сартр, синие мухи
тешат синие брюхи –
экзистенциализм
горше, чем коммунизм.
Понюхал шампунь от перхоти,
лёг, как паша, на бархате…
Думал, меня отвергнете.
Думал, слюною харкнете.
Вы же мне сразу: миленький!
Приняли меня, приняли.
Леди Мадонна? Ху?
Влажные ваши линии,
умные, словно пинии,
на греческом берегу.
А горлинка ионическая,
глухая, как смерть клиническая,
тихо ему: «Гу-гу».
* * *
У Деда у Етоя,
вставшего не с той,
на любое слово
есть ответ простой.
Щурясь и балдея,
посмотрел в бинокль он
и в стекле пустом
увидел, как на жёрдочке
синицы сидели,
жёлтые, как жёлуди,
синие, как сон.
На него глядели,
улыбался он.
Прибежали кошки,
Гришка и Наташка,
и синицы жёлтые
с жёрдочки слетели.
С жёрдочки слетели,
улетели в рощу –
посидели, улетели,
что быть может проще?
Кошки рассердились,
Наташка засмеялась,
Гришка матерно молчал,
чтоб мамка не ругалась.
* * *
Дед Етой, конечно, встал не с той.
А с какой ещё вставать Етою?
Был бы он, как сокол золотой,
как татарин с сабелькой кривой,
чтобы кони за его спиною,
вот тогда бы точно встал бы с той.
«Столько здесь всего красивого осталось,
что не вмещаются ни слово, ни усталость,
ни гнев богов, ни хохот дьявола, ни бесы,
с которыми я запросто знаком,
у нас простые с ними интересы:
раз – интернет, два-с – ни о чём и ни о ком.
Прощаться сложно, но куда тут денешься,
простишься с телом, наголо разденешься,
душа – туда, а тело – не туда,
ватерклозет, отхожая вода…