— О чем ты говоришь? — переспросил он, чувствуя, как сердце начинает учащенно биться.
Он слышал в трубке ее дыхание. Понимал, что она сейчас на что-то решается. И когда она вновь заговорила, это снова был вопрос, такой тихий, что он его едва расслышал:
— Это из-за Дэнни?
Он чувствовал, как сердце бьется в шее, в висках, в руках.
— Почему? При чем здесь Дэнни?.. — Он не хотел слышать ответ, только не сейчас, когда столько всего предстояло сделать.
— Господи, Дэвид, — произнесла она. Он представил, как она грустно качает головой, готовясь продолжить эту труднейшую из тем. Если Мадлен открывала дверь, она не отступала, а шла вперед.
Она судорожно вздохнула и продолжила:
— До того, как Дэнни погиб, твоя работа занимала основную часть твоей жизни. А после она стала ее смыслом. Единственным смыслом. Ты только работой и занимался последние пятнадцать лет. Иногда мне кажется, что ты таким образом пытаешься что-то искупить, что-то забыть… с чем-то поквитаться. — Это прозвучало как диагноз.
Чтобы не потерять почву под ногами, Гурни уцепился за факты.
— Я еду в Вичерли, чтобы помочь поймать человека, который убил Марка Меллери. — Он слышал свой голос со стороны, будто он был чужой, принадлежал кому-то старому, испуганному, неповоротливому… человеку, который изо всех сил пытался звучать убедительно.
Она не обратила внимания на его слова и продолжила свою мысль:
— Я надеялась, что если мы откроем ту коробку, посмотрим на его рисунки… то сможем вместе попрощаться с ним. Но ты не можешь прощаться, правда? Ты ни с чем не можешь расстаться.
— Я не понимаю, о чем ты сейчас, — возразил он. Но это было неправдой. Когда они собрались переезжать из города в Уолнат-Кроссинг, Мадлен провела несколько часов, прощаясь — с соседями, с домом, с вещами, которые они оставляли, с домашними растениями. Его это раздражало. Он ворчал, что она слишком сентиментальна, что разговаривать с неодушевленными предметами ненормально, что все это только осложняет переезд. Но дело было не только в этом. Ее поведение задевало какую-то часть него, о которой он не хотел знать и которую Мадлен снова задела, — ту часть, которая ненавидела прощаться, не умела справляться с расставанием.
— Ты убираешь некоторые вещи с глаз долой, — сказала она. — Но они от этого не пропадают, ты же не отпускаешь их по-настоящему. Надо посмотреть на жизнь Дэнни, чтобы отпустить ее. Но ты не хочешь этого делать. Ты просто хочешь… чего ты хочешь, Дэвид? Чего?
— Ты хочешь умереть, — повторила она. — Вот этом все и дело, да?
Он ощутил пустоту, которая, как он думал, бывает только в центре урагана. Чувство, похожее на абсолютный вакуум.
— Я делаю свою работу, — сказал он. Это была ненужная банальность. Можно было и промолчать.
Тишина затянулась.
— Слушай, — произнесла она негромко. — Ты же не обязан продолжать этим заниматься… — Затем, едва различимо, отчаявшись, она добавила: — Хотя, может быть, я ошибаюсь. Может, это моя напрасная надежда.
Он не знал, что сказать. И не знал, что думать.
Он просто сидел — глядя в одну точку, почти не дыша. В какой-то момент — он не знал, в какой именно, — связь прервалась. Он ждал в охватившей его пустоте и хаосе, что возникнет какая-нибудь спасительная мысль, подсказка, руководство к действию.
Вместо этого пришло ощущение абсурда — даже в момент, когда они с Мадлен были по-настоящему открыты друг с другом, их разделяло больше сотни километров, они были в разных штатах и были вынуждены слушать тишину в своих мобильниках вместо друг друга.
Он также понял, о чем не смог заговорить, о чем не нашелся как рассказать ей. Он не сказал ни слова о своей оплошности с маркой, о том, что это могло привести убийцу к их дому, — и о том, что это напрямую следовало из его одержимости расследованием. Эта мысль пришла болезненным эхом: похожая одержимость работой предшествовала смерти Дэнни пятнадцать лет назад, а может быть, и явилась ее причиной. Удивительно, как Мадлен сумела связать ту смерть с его нынешней страстью к работе. Удивительно и, приходилось признать, до ужаса точно.
Он понял, что надо перезвонить ей, признаться в своей ошибке, предупредить ее об опасности, которой он ее подверг. Он набрал номер, стал ждать ее теплого голоса. Телефон звонил, звонил, звонил. Голос наконец раздался, но это была запись его собственного голоса — немного неловкого, несколько строгого и едва ли дружелюбного. Затем прозвучал сигнал.
— Мадлен? Мадлен, ты слышишь? Пожалуйста, возьми трубку, если слышишь. — Он почувствовал тяжесть отчаяния в солнечном сплетении. Он не мог сказать ей ничего осмысленного за выделенную для сообщения минуту, ничего, что не навредило бы сильнее, чем могло бы помочь, ничего, что не создало бы паники. В итоге он просто сказал: — Я люблю тебя. Береги себя. Люблю. — Раздался гудок, и связь снова прервалась.