«А другой мудрец говорил, что душа есть, но не у всякого, и, так как мы не можем точно знать, у кого она есть, мы вынуждены желать добро, не зная, зачтется ли оно нам там».
«Но душа-то у него была точно!»
«Фирмино, я готов отдать свою левую руку — ту, которой рисую, — за то, чтобы узнать одну вещь».
«Как тебе удается так красиво говорить?»
«Фирмино, скажи мне, почему Франсуа был поэтом?»
«Сколько раз я пытался узнать это. Я следил за ним, пытался подражать ему…»
«И что, узнал что-нибудь?»
«Ничего. Он писал, — как дышал».
«А почему ты не поэт?»
«Я неудачник, обычное животное, вот кто я».
«Значит, ты не понимаешь: у него внутри было что-то такое, что делало из него поэта».
«Что-то внутри? Объясни мне, что это».
«У него было особое качество, и, если бы оно проявлялось внешне, ты должен знать, в чем оно заключалось, раз жил с ним рядом».
«У меня явно нет ничего, что было у него».
Фирмино пожал плечами, помотал головой и пошел искать выпивку.
Он пил, зевал и одновременно тер покрасневшие глаза.
Морг стоял в отдалении от санатория, и было вполне разумно скрывать его от глаз пациентов, которые приезжали сюда с уверенностью, что вернутся домой бодрые и здоровые. Он находился в глубине парка, там же, где и прачечная. Этот участок был за оградой, и выздоравливающие не могли забрести туда во время прогулок.
Я с Бьянкой шел позади остальных, которые старались как можно тише ступать в этом пустом, почти совсем темном коридоре, пропахшем хлоркой и формалином. Скудный свет проникал в него через ряд небольших окон и отражался от белых стен и потолка.
Мы прошли через зал, где лежали трупы, и, когда зажегся свет, увидели, что находимся в анатомичке.
Мраморный стол в середине зала делал это помещение похожим на пустую церковь, собор, в котором совершали гражданские обряды.
На столе под белой простыней угадывались контуры человеческого тела.
Мы молча надели халаты. Бьянка помогла мне завязать мой сзади. Гости как прихожане разместились с другой стороны стола.
Я наблюдал за их вытянутыми, побледневшими лицами. Люди были обеспокоены, нервничали. Я же в меланхолической задумчивости надевал резиновые перчатки.
Молодой человек с моноклем, через который ничего нельзя было увидеть, приготовил фотоаппарат, а Бьянка и еще чья-то дрожащая рука откинули простыню.
Труп лежал на спине посреди отливавшего голубизной стола.
Фотографу и его другу пришло в голову для каких-то своих целей одеть покойника в форму полиции. Синюшной кожей и усами мертвец действительно походил на полицейского. Форма была неновой, выцветшей, серо-зеленого цвета, отслужившей долгий срок.
Фотограф, перемещаясь вокруг стола в поисках удачных ракурсов, сказал, что эти фотографии он оставит себе и спрячет. На это кто-то из гостей заметил — главным образом, чтобы прервать молчание, — что фотография мертвого полицейского может быть полезной, даже если он ненастоящий.
Голый труп — это то, что осталось от торговца, владевшего сетью магазинов.
Теперь это лишь исходный материал, не человек. Тело — точка отсчета, корень всех наших человеческих свойств. Труп — источник познания, и последним изображением последнего человека тоже будет мертвец.
Дрожащий, испуганный Фирмино стаскивает плащ, и мы с удивлением видим, что перед нами именно Франсуа.
Вытянутое тело землистого цвета, замершие, неподвижные, но человеческие черты лица.
Это лицо уже тронуто разложением; видно, как его кожа постепенно становится прозрачной.
Фирмино переводит на меня застывший взгляд. У меня пульсирует кровь в висках, и я велю ему принести горящую головешку, чтобы было больше света.
«Я чувствую, что под этой холодной и молчаливой оболочкой смерть прячет поэзию».
«В ней заключен дух, который я имел радость и привилегию слышать, и настанет день, когда все смогут им насладиться».
Фирмино вздрагивает и несколько раз крестится.
«Ты не боишься?»