Читаем Загадка Толстого полностью

Весь этот эпизод имеет чисто показательное значение. Такие толстовцы, как, например, В. Г. Чертков, а равно и г. Наживин, конечно, не ответственны за письмо г. М. Но их мысли свидетельствуют о почти таком же извращении перспективы. Над всем тем, что признает культурное человечество, толстовцы ставят общий могильный крест; наука, искусство, общественная жизнь, политическая борьба равнодушно ими погребены на дне мрачной fosse commune{127} неподдельного и абсолютного нигилизма. Кто знает, может быть, толстовцы правы; ведь в конце концов на вопрос: что есть истина? за две тысячи лет не последовало решающего ответа. Человечество по сию пору вертится между полюсами Нагорной Проповеди и Экклесиаста. Но что же дает толстовцам столь необычайную уверенность в собственной правоте? Или такое уж счастье принесло им их учение? Не Бог знает, как велико это счастье, не Бог знает, как завидно душевное спокойствие толстовцев, если судить хотя бы по книгам г. Наживина, исполненным боли, гнева и раздражения. Да и что за критерий счастье?.. Почему не приходит им, толстовцам, в голову, что с мертвым они хотят закопать в могилу живое? Может быть, Французская революция и свобода мысли, «Фауст» и «Война и мир», принцип относительности и философия Шопенгауэра имеют не меньшую самостоятельную ценность, чем те опыты душевной стерилизации, которым они предаются столь ожесточенно? Толстовцам ненавистна бактериология, вносящая «разврат материализма» и .-отчуждение в людскую среду. Но, быть может, это ужасное зло хоть немного покрывается открытиями Пастера, ежегодно спасающими жизнь сотням тысяч людей. Для толстовцев «никому не нужные пустяки» — теория Клерка Максвелла, изучая которую другой великий ученый задавал себе фаустовский вопрос: «War das ein Gott, der diese Zeichen schrien?»{128} Но, быть может, усилие человеческой мысли, создавшее эту теорию, хоть отчасти способно сравниться с теми потугами, в которых толстовцы видят весь смысл человеческого существования? В своих обязательных дневниках они регистрируют эти потуги, свои нравственные подъемы и понижения, с педантичностью биржевого гофмаклёра или счетовода казенной палаты. «Число такое-то. Мучительно хотелось котлет, но превозмог свою плоть и ел вареники с творогом. Бодрое настроение весь день. Молился. Хорошо. Слава Богу». «Число следующее. Нынче в 8 часов вечера не удержался и съел полфунта убоины. Грустное сознание греха. Уныние. Тяжелые мысли. Господи, пошли мне сил бороться!» Это почти не карикатура: дневник любого толстовца, в сущности, сводится к записям подобного рода. И эти люди убеждены (как они ни бранят себя для смирения), что вся мудрость мира улеглась в их мучительные потуги! Может быть, они похожи на Сократа и на Эпиктета, я не спорю; но они еще больше похожи на Ивана Ивановича, который тщательно регистрировал каждую дыню, которую он съедал.

Как не видят они, эти духовные Танталы, что их мучительная работа есть хождение по кругу вокруг точки, ставшей в их сознании центром Вселенной? В их делах нет творения, — лучшей радости, лучшей гордости, выпадающей на долю человека. Есть фикция творения, пресловутая «работа над собой». Но единственным ее результатом в девяти случаях из десяти остается измученный комок нервов, а в десятом — нечто условное и мгновенное, бесследно канущее в бездну, как только venit summa dies{129}, как только мопассановская гостья отдает свой неизбежный визит... Они, толстовцы, лишены даже того удовольствия, которое у французов называется le beau rôle{130}. Несмотря на свое профессиональное смирение, они всех, кто не с ними, считают безумцами, не ведающими, что творят, тогда как их противники, для которых смирение не обязательно, не участвуя в погребальном хоре толстовцев, хотя недоумевают и сторонятся, но отдают должное их бескорыстному, упорному стремлению к таинственному призраку добра.

IX.

«Человек есть общественное животное», — сказал старик Аристотель. Толстой, пожалуй, готов принять эту формулу; только он придает ей несколько своеобразный смысл. Он как будто говорит: в человеке общественно животное.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Андрей Белый. Между мифом и судьбой
Андрей Белый. Между мифом и судьбой

В своей новой книге, посвященной мифотворчеству Андрея Белого, Моника Спивак исследует его автобиографические практики и стратегии, начиная с первого выступления на литературной сцене и заканчивая отчаянными попытками сохранить при советской власти жизнь, лицо и место в литературе. Автор показывает Белого в своих духовных взлетах и мелких слабостях, как великого писателя и вместе с тем как смешного, часто нелепого человека, как символиста, антропософа и мистика, как лидера кружка аргонавтов, идеолога альманаха «Скифы» и разработчика концепции журнала «Записки мечтателей».Особое внимание в монографии уделено взаимоотношениям писателя с современниками, как творческим (В. Я. Брюсов, К. А. Бальмонт и др.), так и личным (Иванов-Разумник, П. П. Перцов, Э. К. Метнер), а также конструированию посмертного образа Андрея Белого в произведениях М. И. Цветаевой и О. Э. Мандельштама. Моника Спивак вписывает творчество Белого в литературный и общественно-политический контекст, подробно анализирует основные мифологемы и язык московских символистов начала 1900‐х, а также представляет новый взгляд на историю последнего символистского издательства «Алконост» (1918–1923), в работе которого Белый принимал активное участие.Моника Спивак — доктор филологических наук, заведующая отделом «Литературное наследие» Института мировой литературы им. А. М. Горького РАН, заведующая Мемориальной квартирой Андрея Белого (филиал Государственного музея им. А. С. Пушкина).

Моника Львовна Спивак

Литературоведение