Греческий мудрец говорил когда-то, что никого нельзя назвать счастливым до его смерти. Зная историю революций, мы можем сказать, что и этого недостаточно: кто знает, какие изменение претерпит его посмертная репутация? И сколько должно пройти времени, чтобы эта репутация установилась окончательно? Примеры посмертной судьбы Николая II и Ленина достаточно красноречивы…
Во всяком случае, посмертную судьбу Марата тоже не назовешь счастливой. Как сказано выше, его прах был торжественнейшим образом помещен в Пантеон в предпоследний день II года (20 сентября 1794 года), то есть после 9 термидора, когда ветер уже стал меняться, но это еще не для всех было понятно.
А уже через несколько месяцев, 8 вантоза III года (26 февраля 1795-го), Конвент удаляет Марата из Пантеона. В качестве предлога для этого приняли закон (вообще-то довольно разумный), согласно которому почести «пантеонизации» можно было оказать человеку не ранее, чем через 10 лет после его смерти. Однако в действительности нарастала ненависть ко всему режиму Террора – и к Марату, как его вдохновителю. Какой-то остряк заметил при выносе тела: «Я понимаю, что можно депантеонизовать Марата, но не вижу, как теперь можно демаратизовать Пантеон».
После обнаружения «измены Мирабо» его бюсты повсюду были разбиты; сохранились только те, что были в частных домах. С бюстом Марата поступили еще хуже: в тот же день, когда прах был вынесен из Пантеона, «золотая молодежь» бросила его бюст в клоаку.
10
Перестав быть идолом, объектом поклонения, мертвый Марат, однако, остался фигурой, привлекавшей максимум внимания как друзей, так и врагов.
Впервые увидев генерала Бонапарта (еще не Наполеона), руководитель Директории Баррас был поражен его сходством с Маратом.
Много лет спустя Герцен вел такой разговор с одним из своих друзей:
«…Наружность Гейнцена, этого Собакевича немецкой революции, была угрюмо груба; сангвинический, неуклюжий, он сердито поглядывал исподлобья и был не речист. Он впоследствии писал, что достаточно
Не могу не рассказать о чрезвычайно смешном анекдоте, который со мной случился по поводу этой каннибальской выходки. В Женеве жил, да и теперь живет, добрейший в мире доктор Р., один из самых платонических и самых постоянных любовников революции (…) Вот к нему-то, как к другу Гейнцена, в том же самом кафе я и обратился, когда Гейнцен напечатал свою филантропическую программу.
– Зачем же, – сказал я ему, – ваш приятель пишет такой вредный вздор? Реакция кричит, да и имеет право – что за Мара[26]
, переложенный на немецкие нравы, да и как требовать два миллиона голов?Р. сконфузился, но друга выдать не хотел.
– Послушайте, – сказал он наконец, – вы, может, одно выпустили из виду: Гейнцен говорит обо всем роде человеческом, в этом числе по крайней мере
– Ну, вот это другое дело, чего их жалеть, – ответил я и долго после не мог вспомнить без сумасшедшего смеха эту облегчающую причину».
И все-таки в целом Марат – это собака, которая больше лает, чем кусает.
Разумеется, его ответственность в убийствах сентября 1792 года, гибели жирондистов очень велика; и все же сам он никогда не подписывал смертных приговоров, как Робеспьер, и уж конечно, не руководил убийствами, как Майяр. Во время сентябрьских убийств он (если верить его журналу) хотел спасти мелких воришек или бедных должников в тюрьмах; допустим, что тут речь шла о спасении «социально близких», как это назовут через полтора века, но как бы там ни было, спасти, а не уничтожить.
Марат обвинял в измене всех и каждого. Обвинения, которыми он бросался направо и налево, действительно напоминают горячечный бред. Но в этом безумии была своя система. В некотором роде мы можем даже сказать, что Марат не так уж сильно ошибался или даже вовсе не ошибался. Ибо во время революции каждый неизбежно становится изменником. Вопрос только в том, кому именно он изменит: одни изменяли Франции, другие – королю, третьи (но это будет много позже) – Императору… Каждому приходится делать выбор: кому он останется верен, а кому изменит.
Веррина, маркиз Поза и Сен-Жюст – идеальные герои
1780-е годы, предпоследнее десятилетие Века Просвещения. Прогресс человечества за последние 50 лет очевиден. Покончено с религиозными войнами, такое варварство, как Тридцатилетняя война между католиками и протестантами, уже явно немыслимо. Гугенотов во Франции все еще притесняют, но их положение несравнимо лучше, чем полвека назад. Войны, конечно, еще есть, но и они непохожи на войны прошлого, XVII столетия; не то, чтобы они велись «в белых перчатках», но они стали гораздо менее варварскими. В Европе идет непрерывное движение от хорошего к лучшему (еще и в 1793 году философ Кондорсе, скрываясь от гильотины, напишет оптимистичнейшую «Историческую картину успехов человеческого разума»).