Конечно, внешне весьма сходные словесные трафареты о «ленинских нормах» в то время звучали с высоких трибун и мелькали в столбцах газет. Но то были заведомые пустышки. Слова-близнецы наделе выражали разное содержание. Для Фадеева «ленинские нормы» означали обращение к романтике революционной мечты, к незапятнанным в его глазах идеалам революции. Для новоявленных трибунно-газетных говорунов то были удобные словесные трафареты — фигуры речи для фальсификации истории. Нарочито упускалось из виду, что если террор против людей художественной культуры в ленинские времена далеко и не достиг еще уровня ежовщины или других массовых пиков и вывертов сталинизма, то потому только, что у новой ленинской власти тогда еще не до всего дошли руки. Но ведь именно при Ленине под руководством Крупской составлялись первые проскрипционные списки по изъятию из сети публичных библиотек многих мировых образцов и шедевров художественной литературы, при нем был отправлен в вынужденную эмиграцию «философский пароход» с лучшими отечественными мыслителями и мастерами слова, при нем за сомнительную причастность к контрреволюционному заговору был расстрелян выдающийся русский поэт Николай Гумилев и даже дружеский совет самому «буревестнику революции» Горькому для общего спокойствия пожить несколько годков в эмиграции за границей дал не кто-нибудь другой, а сам вождь мирового пролетариата В.И. Ленин…
Возвращение к истокам революции, именуемым «ленинскими нормами общественной жизни», многие передовые интеллигенты«шестидесятники» стремились превратить в ударный лозунг дня. На этом стояли Твардовский, вскоре снова возглавивший редакцию «Нового мира», Эренбург, да и сам Федин. Но у Фадеева было одно великое преимущество перед ними, не говоря уж о пустозвонстве официальной пропаганды. Он остался верен изначальным мечтам и целям революции. Ради этих идеально понятых норм Фадеев пустил себе пулю в сердце.
Вот этого и не могло ему простить тогдашнее партийное руководство. Сначала в первом сообщении о самоубийстве была сделана попытка всячески замарать и принизить значение громогласного поступка. В газетном медицинском заключении было сказано жестко и однозначно: «А.А. Фадеев в течение многих лет страдал прогрессирующим недугом — алкоголизмом… 13 мая в состоянии депрессии, вызванной очередным приступом недуга, А.А. Фадеев покончил жизнь самоубийством».
Высшее партийное начальство, вынужденное по обязанности почтить присутствием похороны на Новодевичьем кладбище, вело себя хмуро и недовольно. Передавалась фраза, изроненная Молотовым и получившая хождение: «Это он не в себя стрелял, это он в партию стрелял!» Да и Хрущев не слишком отстал от «каменной задницы», как именовал Молотова еще Ленин. «Если бы не выстрел, мы бы его похоронили на Красной площади», — рассудительно произнес он. Витал дух сталинских времен, когда даже самоубийство в безвыходном положении, без указаний сверху, считалось, если и не прямым преступлением, то уж во всяком случае антипартийным деянием.
От писателей Москвы речь над могилой произнес Федин. В противовес обстановке она была человечной, хвалебной и возвышающей. «Фадеев умел завоевывать друзей и умел быть другом… — мягко говорил он. — За трагической чертой, которая безжалостно и жутко отделила Александра Фадеева от нас, он остается в нашем сознании прежним — веселым, красивым, пышущим красками жизни, со своими незабываемыми россыпями пронзительно звонкого смеха, другом, товарищем, прекрасным талантливым писателем…»
Надгробное слово, отзвучав, имело продолжение. Через год с лишним после трагической гибели у Федина произошел душевный разговор с Твардовским о том, что в его путешествиях по стране, воспроизводимых в поэме «За далью даль», как описывает их автор, не хватает одного друга, с которым встретиться уже не суждено.
Запись из дневника Федина от 28 сентября 1957 года: «…Был Твардовский, мирный, чуть не благолепный. Я заговорил о его Ангаре, недавно напечатанной (глава из поэмы «На Ангаре», появившейся в начале сентября. —
Часть третья.
РЯДОМ С ТВАРДОВСКИМ