— Ein Hasardeur[187]
, — подтвердил с усмешкой Пален.«Зачем они говорят по-немецки в моем доме?.. Не хочу… — со злобной тоской подумал Талызин. — И как он смел говорить, чтоб не выпускали господ?»
Пален взглянул на часы:
— Половина первого.
— Две минуты после половина первого.
— Пора, — сказал Пален.
— Höchste Zeit[188]
, — подтвердил Беннигсен.XXXII
…Et liberavit eos qui timore mortis per totam vitam obnoxii erant servituti…[189]
XXXIII
Штааль помнил, что шли они по лестнице тихо, что он чувствовал странное душевное размягчение и непривычную слабость в ногах, что лакеи, сбившись по углам, смотрели на них с ужасом, что откуда-то вдруг высунулось на мгновенье, перекосилось и исчезло женское лицо, что кто-то из них при этом старательно-весело засмеялся. Штааль потом не мог сообразить, где именно это было — в доме ли или уже на улице у выхода. Но заспанное, мгновенно переменившееся женское лицо запечатлелось в его памяти навеки. Он потом не раз видел это лицо во сне. Штааль помнил еще, что внизу в сенях, когда они бесшумно надевали шинели, черные стоячие, расширявшиеся кверху, часы пробили один удар. Все поспешно оглянулись: длинная стрелка с надломленным кончиком почти ровно продолжала короткую на голубом фоне старинных вызолоченных часов. Штааль успел прочесть и перевести мысленно латинскую надпись, черным ободком обвивавшую циферблат: vidit horam nescit Horam.[190]
Беннигсен в дверях с неудовольствием оглянулся на отстававшие часы. Старый швейцар придерживал рукою дверь. Штаалю запомнились его открытый рот, наклоненная булава, громадные медные пуговицы ливреи. Это было последним впечатлением Штааля в доме генерала Талызина.Снег больше не падал. Низко повисло беззвездное небо. Было очень холодно. Редкими порывами дул ледяной ветер, свистя, вздымая снежную пыль, крутившуюся в лучах фонарей подъезда. Вдали по Миллионной было темно.
Потом Штаалю подробно рассказывали, как их при выходе делили на два отряда: один шел с Паленом по Морской и Невскому, другой, под начальством Беннигсена, по Миллионной и через Летний сад. Штааль, оказавшийся на улице в числе первых, попал в отряд Беннигсена и чрезвычайно вдруг расстроился оттого, что ему идти не с Паленом. Он тоскливо подумал, что незачем делиться на два отряда: уж если идти на такое дело, то лучше бы всем идти вместе. Он даже пробормотал это вслух (на улице в ту минуту было так тихо, что многие услышали). Пален нетерпеливо на него оглянулся и сказал:
— Господа, прошу ничего не менять в плане. Все обдумано и предусмотрено.
В воротах блеснул зеленовато-желтый свет. Из двора дома выехали запряженные тройкой очень длинные низкие сани. На козлах, к которым прицеплен был фонарь, сидел офицер. Штааль узнал его, слабо улыбнулся тому, что полковой адъютант преображенец Аргамаков оказался кучером, и тут же вспомнил, что именно Аргамаков по долгу службы постоянно бывает у государя, знает пароль, знает также все входы и выходы Михайловского замка. «Он-то нас и проводит», — с радостной благодарностью подумал Штааль. За первыми санями из ворот выехали другие. Барон Беннигсен сел в сани, неторопливо оправляя полы шинели. За ним вскочило еще несколько человек. Штааль подумал, что лучше бы сесть во вторые или в третьи сани. Он снова почувствовал легкую слабость в ногах, но преодолел ее и молодцевато вскочил одним из первых. Он даже помог взобраться Яшвилю.
— Вот как князь спешит: в первые сани сел, — шутливо сказал стоявший у крыльца Пален. — У Яшвиля счеты с Павлом, — улыбаясь, пояснил он громко.
Яшвиль побагровел. Кто-то слабо засмеялся.
— Да, да, pour faire une omelette, il faut casser des oeufs[191]
, — со странной интонацией в голосе сказал Пален (все вздрогнули).— Так у Воскресенских ворот сойдемся. Недалеко…
— Недалеко… — как эхо, повторил кто-то в санях.
— Пароль: «граф Пален»…
— Граф Пален… — повторил голос.