19 марта последовало заявление Советского правительства: «Вся помощь, необходимая Франции в связи с возможным нападением на нее европейского государства, поскольку она вытекает из франко-советского договора, который не содержит никаких ограничений в этом отношении, была бы оказана со стороны Советского Союза».[162] Американский посол в России Буллит поинтересовался, действительно ли Красная Армия выступит против Германии в поддержку Франции. «Это будет просто, – ответил Литвинов, – по сравнению с тем, как трудно будет заставить французскую армию выступить против Германии в поддержку Советского Союза».[163]
В тот же день 19 марта Великобритания, заключив соглашение с Францией, впервые после Первой мировой войны согласилась взять, хоть и ограниченные, военные обязательства в отношении другого государства. Разъяснение понятия «ограничений» дал английский посол Э. Фиппс: «Франция может ворваться в Германию через ее западную границу, но Англия не поддержит такой шаг. Германия изо всех сил готовится к агрессии на востоке, но Англия и здесь ничего не предпримет». У Додд по этому поводу заметил: «Тогда возникнет новая Европа: Франция потеряет свое влияние, Британская империя развалится, а Германия будет господствовать над всем».[164] Но очевидно подобный риск в данный момент интересовал английское правительство в меньшей степени. Главной целью британских ограниченных обязательств, по мнению Л. Эмери, было стремление убедить Францию, «не искать поддержки России».[165]
С аналогичным предложением выступил американский посол Буллит. «Он рекомендовал Соединенным Штатам поддержать Францию в ее политике умиротворения Германии, чтобы тем самым изолировать Советский Союз».[166] Буллит «также решил, по собственному усмотрению, заняться антисоветской кампанией в Москве. Он выражал протесты, устраивал интервью для прессы, в которых нападал на советские власти и призывал других послов занять антисоветскую позицию. «Я делал все что мог, – вспоминает он, – чтобы создать неприятные условия»».[167] Но, по словам Дж. Кеннана, у Рузвельта «не было никаких намерений одобрять» позицию Буллита.[168]
Англо-французское соглашение оставляло Францию один на один с немецким вторжением. Но французы вполне могли нанести ответный удар сами. В этом случае, как заявлял впоследствии фюрер, «нам пришлось бы уйти, поджав хвост, так как мы не располагали военными ресурсами даже для слабого сопротивления».[169] «Мы были, – вспоминал Йодль, – в положении игрока, который поставил все свое состояние на одну карту. Германская армия была в этот момент наиболее слаба, так как сто тысяч солдат рейхсвера были распределены в качестве инструкторов ко вновь формируемым частям и не представляли собой организованной силы».[170] Бломберг, по его словам, «был в ужасе. Мне казалось, что… Франция будет реагировать немедленно военной силой. Редер и Геринг разделяли мои опасения…»[171] Ж. Мандель подтверждал: «Немцы… входили в зону, как во вражескую страну, оглядываясь и пугаясь каждой тени».[172]
Но Франция, обладавшая 13 дивизиями на границе и десятками дивизий в тылу, не решилась вступить в бой. Еще до реоккупации Рейнской зоны Фланден спрашивал военных, какие меры могут быть предприняты в случае вторжения немецких войск. Военный министр генерал Л. Морен тогда доложил, что французская армия полностью неспособна к каким-либо наступательным операциям.[173] Публицист А. Жеро-Пертинакстак придавал этим словам образное звучание: «Французский военный аппарат не обладает гибкостью. Пускать его в ход частично – значило бы рисковать общей аварией».[174]
Ограниченность возможностей французской армии предопределялась и тенденциями снижения ее численности. Так, призыв 1936 г. составил всего 112 тыс. чел., тогда как 1934 г. – 226 тыс.[175] Совещание французского правительства 7 марта в связи с этим пришло к выводу, что любая эффективная военная акция требует всеобщей мобилизации, что было бы безумием – оставалось всего 6 недель до всеобщих выборов.[176] Что ж, «если у страны нет армии, соответствующей ее политике, она должна иметь политику, соответствующую ее армии», – замечал по этому поводу Р. Рекули.[177] Этой политикой стала политика «умиротворения», отвечавшая пацифистским настроениям в обществе. Она соответствовала интересам и правых кругов, которых больше всего волновала угроза того, что лишения войны приведут к укреплению позиции левых сил. В итоге Даладье заявлял: «Уверяю вас, ни при каких обстоятельствах я не вступлю в войну».[178]