Этот Папенфюз – личность весьма разносторонняя: поэт, содержатель бара, анархист, редактор журналов Sklaven и Abw"arts! великий пропагандист Егора Летова и группы «Гражданская оборона», организатор литературных и музыкальных мероприятий для левых из Восточного Берлина, культуртрегер, координатор и покоритель усохших сердец.
Папенфюз происходил из ГДР, из берлинского культурного андеграунда, и имел репутацию вечного оппозиционера и поборника всего революционного, непризнанного, гонимого.
В юности он косил под панка, считался надеждой немецкой поэзии и поэтому мог почти беспрепятственно перемещаться из ГДР в ФРГ и читать там свои стихи, то есть занимал довольно-таки привилегированную позицию, хотя до Хайнера Мюллера ему было далеко.
Я познакомился с Папенфюзом давным-давно – году примерно в 1992-м, когда впервые попал в Берлин.
В тот приезд я принимал участие в поэтическом чтении, организованном московскими и берлинскими стихослагателями.
В российской группе были Пригов, Рубинштейн и кое-кто ещё, но я помню только этих двух и, кажется, Кибирова.
А из немецкой команды в памяти остался лишь Папенфюз, а остальные выветрились.
Российские поэты велели мне первым читать стишки.
Такое решение было принято ими неспроста: они опасались, что я учиню какой-нибудь скандал, и хотели от меня поскорее отделаться, хотя, разумеется, я мог учинить скандал и в самом начале вечера.
Мне было плевать, в какой очередности читать.
Я вышел и пропел стих, который сочинил специально для этой оказии.
Не думаю, что это было гениальное стихотворение.
Скорее, это было нахальное стихотворение, в котором я посылал к чёртовой бабушке всё, что пришло мне в голову: тогдашнего канцлера Германии Гельмута Колля, тогдашнего президента России Бориса Ельцина, тогдашний мировой капитализм, все поэтические чтения на свете, конкретно это поэтическое чтение в Берлине, всех поэтов, которые в нём участвовали, всех слушателей, которые сидели в зале (а их там было предостаточно), все аудитории, залы и холлы, в которых проводятся такого рода мероприятия, и самого себя, стоявшего перед публикой и что-то такое блеявшего.
Короче, это было довольно оскорбительное и забавное стихотворение-оскорбление, стихотворение-ругательство, стихотворение-выпад, своего рода диатриба или филиппика.
Но главное, конечно, заключалось не в том, что я читал, а как.
А читал я так, будто делал это в первый и последний раз, а потом хоть потоп.
Я читал извиваясь, как морской гад, щупая свой член, как больной, и брызгая слюной, как лама в берлинском Zoo.
В результате моё чтение получилось заводным и вызывающим – в духе Катулла, Гелиогабала, Нерона и Марка Фурия Бибакула.
По лицу Рубинштейна, выступавшего после меня, было видно, что я произвёл-таки впечатление.
Публика сидела укокошенная моей наглостью.
Потом Пригов изображал милиционера и кричал кикиморой, явно соревнуясь со мной, но не дотягивая.
Остальные декламировали свои стихи как собаки, подвергшиеся павловской вивисекции.
Наконец вся эта бодяга кончилась.
Тут ко мне подошли два незнакомых немца и пригласили выпить с ними водки или пива – чего захочу.
Один из них был вроде гнома в ярких лохмотьях и с очень большой бородой.
Это оказался Пенк – известный художник-экспрессионист, звезда тогдашней немецкой живописи.
Он был в восторге от моего чтения и сказал, что никогда ещё не видел такого поэта, как я.
Второй немец громоздился рядом с Пенком словно викинг-колосс, обряженный в чёрную кожу и серебряную сбрую с ног до головы.
Он мне одобрительно подмигнул.
Это и был Папенфюз в своей обычной униформе: косухе, траурной футболке, кожаных штанах и высоких шнурованных башмаках.
Он имел много волос на голове и щеках.
Мы пошли в бар и выпили.
Потом Пенк попрощался; мы остались с Папенфюзом вдвоём.
Тут он мне и показал свой Восточный Берлин, то есть Пренцлауэр-Берг.
2. В те далёкие времена этот район, начисто проданный сегодня сытым скупщикам, был настоящей руиной – даже больше, чем Ленинград в 1989 году.
На домах красовались дыры от советских снарядов – следы майских боёв 1945-го.
В ходе той экскурсии Папенфюз нырял в какой-нибудь тёмный подъезд, я за ним, и мы приземлялись в очередном кнайпе, где торчали люди-вороны, люди-овцебыки, люди-блохи, люди-росомахи, люди-сороконожки, накачивавшиеся шнапсом и бехеровкой: сначала стопка шнапса, потом стопка бехеровки – и так до бесконечности.
А пиво там лилось Рейном-рекой.
Мы тоже глотали пиво и шнапс, пока я не окосел, а Папенфюз – нисколечко.
Он хорошо умел пить, а ещё он был завзятым курильщиком.
В его крупной, холёной руке, украшенной браслетами и кольцами, то и дело мелькала серебряная зажигалка, которой он орудовал с изяществом Эриха фон Штрогейма, на которого слегка походил.
Я смотрел на него во все глаза и постепенно влюблялся, как Марлен Дитрих в фельдмаршала Роммеля.