– Не говори ничего. Не трать дыхание, – просил Джеймс. Его рука крепко давила ей на грудь, но чтобы остановить ток крови, ему пришлось бы заморозить ей сердце.
…Она думала, что ее сердце твердое, а оно как у всех…
…И его пальцы все равно не покроются изморозью…
– Я была в Вест-Вайкомбе… – шептала она. – Со мной говорил Дэшвуд… он входил в тело Чарльза… но не убил его… или убил?
– Нет, – сказал Джеймс. – Я его чувствую.
– Это неспроста… ведь Дэшвуду так легко… кого-то убить.
Джеймс уложил ее на диван – она уже не могла понять, где, в какой комнате, слишком темно было вокруг, она видела только тех, кто был близко, только Джеймса и Дика.
Она хотела сказать Джеймсу, что любит его и всегда любила. Со дня их встречи, когда его перо само собой написало признание, и она ответила вслух: «Я тебя тоже». Она хотела сказать Джеймсу, что всю жизнь прожила рядом с ним, постоянно думая о нем, мечтая… И что счастлива умереть в его объятиях – хотя это клише, но оттого объятия не становятся менее приятны, и такой способ смерти уж точно лучше любого другого.
Она хотела услышать то, что мальчишка со спутанными черными волосами сказал девчонке, которая карабкалась на шкаф, и гибкий, как снежный вихрь, юноша повторял девице, обнимая ее в гроте, а мужчина так и не сказал женщине – своей жене. Услышать бы еще раз… Вот сейчас, на прощание.
Наверное, ему можно напомнить, но сил на слова у Лавинии не оставалось. Ей показалось, что она взлетает, и она больше не чувствовала боли, не чувствовала объятий Джеймса, не чувствовала ничего…
Только свет, исходящий от Дика. Только его крепкое рукопожатие, как когда-то в детстве, когда он находил ее, заигравшуюся в саду, и уводил домой – обедать или на скучный урок музыки. А у нее не было сил сопротивляться ему, такому сильному, ни тогда, ни теперь.
Ей только хотелось в последний раз увидеть Джеймса. Еще хоть миг…
Она больше не видела ничего, хотя глаза ее так и остались открытыми.
3
Но разве все это уже не происходило однажды?
Мир скачет вокруг него, а потом земля и небо поменялись местами, он падает оземь. Резкая боль в боку – треснули ребра. Запах земли и травы мешается с запахом крови из рассеченной скулы. Позади слышны выстрелы и крики. И Уильям делает шаг из соляного круга, но почему? Ведь сколько раз его просили не двигаться с места, что бы ни происходило. Почему они все так спешат к погибели? Уильям, старый лорд Линден, Лавиния…
Зачем она вышла из дома? И зачем он привел смерть к ее порогу?
Ее веки еще сохраняли теплоту и живую мягкость, когда он закрыл их и поцеловал ее глаза, а затем губы – в уголках запеклась кровь. Укутал неподвижное тело теплым пледом. Гламор не понадобится, потому что она была прекрасна и после смерти. Да, впрочем, он и не способен был сотворить гламор.
В гостиную стекалась толпа – торговки-зеленщицы наперебой рассказывали двум полицейским, как цветочница ни с того ни с сего пырнула леди и бросилась наутек. Один из бобби делал заметки в блокноте, другой занял пост у двери и дубинкой отгонял зевак, пришедших поживиться свежими новостями. Две девушки в одинаковых чепцах и ситцевых платьях упали на колени у дивана и заголосили. Размашистым шагом, оставляя на ковре лужи грязи, в гостиную вошел Бартоломью и медленно снял кучерский цилиндр. Будь он католиком, перекрестился бы, а так просто плюнул через плечо, увидев неподвижную фигуру мужчины, зарывшегося пальцами в волосы и смотревшего в одну точку.
Закончив строчить в блокноте, полицейский нагнулся над ним и даже потряс его за плечо, но слова звучали, как жужжание. Только один голос мог пробиться сквозь невнятный гул, и он пробился – вспыхнул в сознании, и Джеймс тут же нетерпеливо погасил его. Нет, Агнесс, не сейчас. Он должен оплакать свою жену.
Он ведь не дал ей дочитать то глупое стихотворение, памятуя, что слова не просто сотрясают воздух – от них трепещут нити судьбы и сплетаются в иные узоры. Любое слово наделено силой заговора. Так почему же? В чем он допустил ошибку?
Он понадеялся вернуть то время, когда ничто не отравляло их счастья и будущее само стлалось им под ноги, маня удивительными приключениями. Начать заново. Соскоблить семь лет с жизни, как темную пленку с меди, снять их, словно нагар со свечи, чтобы не коптила.