Да почему же, почему же он вообще отправился на войну? Почему отправился на войну — и вернулся с нее таким уродом? Потому что если идет война, то нужно воевать, — тут срабатывает древний инстинкт бунтаря и мятежника; срабатывает — и ловит тебя в вековечную ловушку! Если бы время на дворе стояло другое, если бы он сам оказался поумнее… Но ему приспичило в бой. Он оказался точно таким же, как его предки, от которых ему так хотелось избавиться. В этом и ловушка, в этом и заключается парадоксальная тирания данной проблемы. Ты пытаешься сохранить верность заветам, которыми хочешь пренебречь, от которых стремишься во что бы то ни стало избавиться! Поэтому Элвин и отправился на войну; во всяком случае, ничего более умного мне не придумать.
Позже тою же ночью, после того как приятели Элвина уже заехали за ним на «кадиллаке» с пенсильванскими номерами (один из них затем повез Элвина и Минну к личному доктору Алли Штольца на Элизабет-авеню, а другой отогнал «бьюик» в Филадельфию), а мой отец вернулся из травмопункта больницы «Бейт Исраэль» (где у него из рук извлекли осколки стекла, зашили ему рану на лице, сделали рентгенограмму черепа и простучали ребра, после чего, уже на выходе, снабдили его кодеином в качестве болеутоляющего); после того как мистер Кукузза, возивший отца в больницу на своем пикапе, вернул его в относительной целости и сохранности на поле брани или, вернее, в пейзаж после битвы, какой представляло собой тогда наше разгромленное жилище, — после всего этого на Ченселлор-авеню прогремели выстрелы. Выстрелы, крики, плач, полицейские сирены — на нашей улице начался погром, — и мистер Кукузза, только что спустившийся от нас к себе на первый этаж, вновь взлетел по лестнице черного хода и тихо постучал в дверь, которую сам же пару часов назад выломал.
Мне отчаянно хотелось спать; Сэнди вытолкал меня из постели, но мои ноги отказывались идти, и меня всего трясло от страха, так что в конце концов меня вынес из комнаты на руках отец. Мою мать, которая вместо того чтобы лечь спать, надела передник и резиновые перчатки, взяла швабру, ведро с водой и тряпки и принялась наводить относительный порядок в квартире, — мою неутомимую мать, тихо плачущую на развалинах нашей гостиной, препроводил на выход мистер Кукузза, — и мы всей семьей спустились на первый этаж, в бывшую квартиру Вишневых, чтобы найти там убежище.
На этот раз, услышав повторное предложение мистера Кукузза взять у него пистолет, отец не стал отнекиваться. Его тело все было в синяках, кровоподтеках, бинтах и шинах, во рту торчали обломки передних зубов, и все же он, опустившись вместе с нами на пол в лишенной окон прихожей черного хода в квартире Кукузза, судорожно и самозабвенно сжимал обеими руками выданное ему оружие, как будто это был не пистолет, а некая святыня, — самая драгоценная вещь, какую ему когда-либо доводилось держать с тех пор, как он впервые поочередно брал на руки своих новорожденных сыновей. Моя мать сидела с прямой спиной между сохраняющим всегдашний самоуверенный стоицизм Сэнди и мной, впавшим в панический ступор, держа нас обоих за руки и прижимая как можно ближе к себе — и вообще делая все возможное, чтобы под тонким флером смелости не проступил, став очевидным для сыновей, владеющий ею ужас. Меж тем самый крупный мужчина изо всех, кого я когда-либо видел, с пистолетом в руке расхаживал по затемненной квартире, осторожно выглядывая то из одного окна, то из другого, чтобы орлиным взором ветерана ночной охраны удостовериться, не подбирается ли кто-нибудь к дому с топором, ружьем, удавкой или канистрой бензина.
Сыну, жене и матери мистер Кукузза велел оставаться в постели, хотя старушка просто не могла лишить себя гипнотического зрелища всеобщего волнения, не говоря уж о такой картинке, как соседи по дому, вчетвером сидящие на голом полу. Бурча себе под нос по-итальянски что-то явно не слишком лестное для полуночных гостей, она высунулась из кухни, где обычно спала одетой на лежанке, придвинутой поближе к плите, и посмотрела на нас с всклокоченноволосой высоты своего безумия (потому что она, разумеется, была безумна) так, словно была святой покровительницей всемирного антисемитизма, а серебряное распятие у нее на груди как раз и накликало нынешней ночью бурю.