Мне не оставалось ничего другого, кроме как дождаться, пока она не наплачется всласть, — а это означало, что мое отношение к ней претерпевает поразительную метаморфозу: я начинаю относиться к ней как к равной, как к точно такому же человеческому существу, как я. Но я был слишком напуган этим открытием и слишком мал, чтобы осознать: именно такие узы прочнее любых других.
— Как я могла прогнать ее? О господи, дорогой, что бы, ах, что бы сказала, увидев такое, твоя бабушка?
Раскаяние, вполне предсказуемо, оказалось формой, которую приняло ее отчаяние; исступленное и безжалостное самобичевание как подневольный выбор; как будто во времена, столь причудливые, как тогдашние, имеются правый путь и неправый путь, очевидные для всех, кроме тебя; как будто святая простота, разоблаченная именно в качестве простоты, перестает от этого быть святой. И все же она винила себя в ошибочных суждениях и решениях, которые — в отсутствие сколько-нибудь разумного объяснения происходящего — не только были естественны, но и напрямую восходили к естественным душевным порывам, ставить которые под сомнение у нее не было ни малейшей причины. Хуже всего была ее твердая убежденность в том, что она совершила катастрофическую ошибку, хотя, не поддайся она эмоциям, повод для угрызений совести оказался бы ничуть не меньшим. И мальчику, который наблюдал за тем, как терзается его мать в столь мучительно запутанной ситуации (и сам при этом трясся от страха), открылось, что нельзя сделать ничего хорошего так, чтобы оно не обернулось и чем-нибудь дурным — настолько дурным, особенно в эпоху великого хаоса и невероятного риска, — что кто-нибудь вполне может предпочесть вообще ничего не делать, лишь бы не совершить чего-нибудь ошибочного, — правда, с поправкой на то, что и ничегонеделание является своего рода деянием… в таких обстоятельствах ничегонеделание означает деяние весьма серьезное… и даже у моей матери, изо всех сил пытавшейся ежедневно и ежечасно противиться обрушивающейся на нас, не признавая никаких правил, лавине, не было никакой системы, позволяющей ориентироваться в столь зловещей тьме.
В свете стремительного и драматического развития событий (далеко вышедших за рамки не только Законов 1798 года об иностранцах и подстрекательстве к мятежу, но и той тиранической нетерпимости рука об руку с государственной изменой, которую Джефферсон применительно к федералистам назвал