Неизвестно, что из всего сказанного дошло до Бласковица. Однако он не позволил запугать себя, и его и так уже имевший место конфликт с генерал–губернатором того, что осталось от Польши, Гансом Франком и руководителем СС и полицейских подразделений на оккупированной территории группенфюрером Крюгером только еще больше разгорелся. Когда Браухич посетил его в Шпале 15 февраля 1940 года, у Бласковица на руках был уже второй меморандум, в котором на этот раз он дал полную и весьма резкую оценку происходящему именно с моральной точки зрения. Меморандум буквально извергал гром и молнии и был пронизан яростью по поводу происходящего в Польше: «Самым большим вредом и самой большой опасностью для всего организма германской нации является то, что те события, которые сейчас происходят, уже сейчас заражают его неизмеримой и неимоверной жестокостью и моральным разложением и упадком, в результате чего в течение самого короткого времени эта зараза распространится, подобно чуме, по всему организму и поразит весь тот бесценный человеческий материал, который представлен в немецком народе». Рассказав Браухичу о письме генерала Улекса и приведя несколько выдержек из него, Бласковиц добавил, что отношение в армии к СС и полиции «колеблется между презрением и ненавистью. Каждый солдат испытывает презрение и отвращение в связи с этими преступлениями… Он не понимает, как такие вещи могут оставаться безнаказанными, особенно если они происходят, можно сказать, под его защитой».
Может показаться странным, что такой текст вышел из–под пера простого солдата, для которого и подобный стиль, и подобные умозаключения весьма нехарактерны. В этой связи возникает вопрос: а не появился ли этот меморандум из портфеля Вильгельма Канариса? Гинц, так тот прямо заявляет, что Бласковиц просто подписал документ, который положил перед ним адмирал. В любом случае появление подобного документа стало совершенно беспрецедентным делом для немецкой армии, а высказанное в нем явно задело за живое Генриха Гиммлера, которого Канарис называл «мелким чинушей, который, почувствовав свободу, выходит из–под контроля и постепенно звереет».
До сих пор Гиммлер, вполне вероятно, порой чувствовал себя достаточно неуютно, поскольку, пытаясь показать себя самым преданным сторонником фюрера, демонстрировал готовность «самопожертвования» и брал на себя весь груз презрения за ту «дьявольскую работу», которая делалась в Польше. Однако два меморандума Бласковица, которые, как Гиммлеру было известно, циркулировали как в Цоссене, так и среди командующих западной группировкой (Гроскурт об этом позаботился, снабжая их копиями всех особо важных документов), превысили «критическую массу» и представляли собой нечто большее, чем Гиммлер мог бы переварить, не рискуя заработать заворот кишок. 17 марта 1940 года Гиммлер появился на совещании командующих и их заместителей в Кобленце, чтобы высказаться по этому поводу. Бласковиц и три его генерала, занимавшие самые важные посты в возглавляемой им группировке, также присутствовали на совещании. Неожиданно Гиммлер взял слово и, не упоминая о меморандумах Бласковица, в течение получаса выступал в защиту «сильной» политики в отношении поляков и евреев. А в конце выступления привел специально припасенный самый главный аргумент, чтобы пресечь на корню всякую возможную дискуссию. Делая явный акцент на эти слова, он заявил собравшимся: «Поскольку здесь собрались офицеры из высшего командного звена сухопутных сил, я думаю, что могу сказать прямо: я не делаю ничего, о чем бы не было известно фюреру». В результате «многие» из присутствовавших на совещании подходили к Бласковицу во время обеда или вечером и говорили, что они рады, что именно под его командованием они служат, и что просто здорово, что именно он командует восточной группировкой. В то же время ни один из них не поддержал, пусть и в доверительном порядке, точку зрения Бласковица, не высказал ни слова протеста по поводу происходящего, не говоря уже о попытке создать «объединенный фронт» генералов в его поддержку.