И власть эта была не более ясной, чем в предписаниях, которые давались во втором томе. Ксандр еще раз раскрыл книжку, чувствуя, что уже сталкивался с ее методикой и жестокостью, только не на распахнутых страницах, а в маленьком домике в Вольфенбюттеле, в поезде, шедшем из Зальцгиттера. Как создать хаос, как созидать из хаоса, как взращивать ненависть — вот три основных раздела, три самых убийственных постулата во взглядах Эйзенрейха. Теперь, вновь вчитываясь в текст, Ксандр понимал, что намерены устроить люди, исповедующие такие взгляды: Вашингтон, зерновой рынок — это лишь залог того, что грядет. Поначалу небольшие разрушения, возможно, и не очень угрожающие на самом-то деле, но вполне серьезно обставленные, чтобы породить в простых умах народа сомнения в безопасности. Затем это сомнение они разовьют в панику, представят не столь значительные происшествия как признаки беды, что погрознее, такой беды, которая требует решительных мер. И эта беда (та самая, которую столь проницательно распознал Эйзенрейх столетия назад) — не что иное, как нравственный упадок, или, если пользоваться современным языком, моральное разложение. Просто, но точно. Насколько лучше манипулировать обществом, нежели подыгрывать его благочестивому презрению? Насколько лучше поднимать, возбуждая, народ, нежели попусту бередить его уверенность в собственной правоте? И Ксандр понимал: всего этого много объявится вокруг. Группы давления, коалиции, различные большинства — все они только и ждут, как бы очистить общество от слоев, погрязших в социальной, политической и экономической коррупции. Тиг преуспел, добиваясь, чтобы так оно и было. Каждый вечер в последние два года. Десять миллионов семейств, все больше и больше теряющих терпение. Выход: круши все и начинай снова. Сделай, чтобы все стало правильным. Вот почему Эйзенрейх определял хаос как «долгожданное избавление от всеобщей несправедливости». Хаос как спаситель. Хаос как моральный очиститель. Отсюда лишь шажок до власти тем, кто хочет повелевать. А потребуется им для этого всего-навсего создать внутри государства отверженных, париев, взрастить нетерпимость и тем отвлечь чернь. Вот в чем дар Эйзенрейха. Трюк старый, подумал Ксандр, но в прошлом вполне удавался. И снова сработает.
Самолет пошел на разворот, Манхэттен пропал из виду, Ксандр откинулся в кресле и прикрыл глаза: образ маленького монаха язвил ему мозг. Неужели вы и в самом деле всего этого добивались? Такими были взгляды? Неужели в том была Божья воля? Ксандр знал: за всем этим должно стоять нечто большее, чем жестокость, какую намеревались развязать Тиг со своими присными. Нечто большее, чем тирания алчности и силы, склонная лишить общество основных свобод и обратить поколение за поколением в бездумных роботов. Да, эта теория искушала обетованием немыслимой власти, но она еще и утверждала царство порядка, царство контроля. Вот что делало ее такой притягательной! Не дарование господства. Не обуздание хаоса. Выдающейся делала ее мечта о постоянстве через совершенство. Мечта, оборачивающаяся невообразимым неистовством за страницами книги и все же томительно манящая своей риторикой.
Стремительное снижение самолета вернуло Ксандра к действительности. Последний толчок при касании о землю — и он открыл глаза. С легким недоумением поглядел на манускрипт, потом сунул его в кейс. Момент прекрасного миновал. Вновь началась игра-охота.
Странное ощущение овладело им, когда пятью минутами позже он вошел в вестибюль аэропорта. Может, как раз с этого терминала улетал он шесть дней назад, зато возвратился теперь совершенно другой Джасперс. Где-то там, позади, оставил он часть самого себя, сбросил ее, как сухую кожу, чтобы сотворить доступную пониманию реальность из безумия Эйзенрейха. Ганс был прав, признавая, что это конец, но он видел только одну сторону, всего одну часть жертвы. Ксандр же пришел к пониманию смерти иного рода, смерти, наступающей постепенно, терзающей душу до тех пор, пока от нее не останется лишь оболочка. Он видел это в Саре. И в Ферике. Он где-то обронил свою наивность, потерял ту простецкую восторженность, которые определяли любой его выбор, наделяли ощущением цели и постоянно влекли все дальше и дальше. Раз за разом рвали из души наивную восторженность: Флоренция, Лондон, Вольфенбюттель — сокрушительный виток от неверия к панике и ужасу. Смерть на его собственных руках. Смерть, ходившая по пятам в его бытии. Все, что осталось, так это воля выжить, воля, использовать которую он выучился довольно легко в путанице переходов аэровокзала во Франкфурте.
Та же воля, та же самая интуиция заставляли его сосредоточиться сейчас на простом приказе, который Сара (она уже так близко) оставила ему: Темпстен, штат Нью-Йорк. Мотель «Сонная лощина».
* * *