Выше середины листа печатают новости из Будапешта, последние заявления бургомистра, доктора Карла Люгера, этого
Я думаю о нэцке как о части Вены. Многие из нэцке и сами — японские фельетоны. Они изображают тех самых японских персонажей, которых живописали в своих лирических стенаниях посетившие Японию иностранцы. Лафкадио Хирн, американо-греческий журналист, пишет о них в «Беглых образах незнакомой Японии», в «Колосках с полей Будды» и в «Тенях и отражениях». Каждое из этих эссе основано на мимолетных взглядах, составлено из подобранных на ходу впечатлений и служит их поэтическим воскрешением в памяти: «Начинаются крики самых ранних разносчиков — ‘Дайкояй! Кабуйя-кабу!’ — это продавцы дайкона и прочих странных овощей. ‘Мойяя-мойя!’ — жалобный призыв женщин, продающих тонкие связки хвороста для разжигания угольных жаровен».
В витрине, стоящей в гардеробной Эмми, есть бочар, обрамленный дугой своей незаконченной бочки; уличные борцы, слипшиеся в потных неуклюжих объятьях, из темной каштановой древесины; старый пьяный монах в скособочившихся одеждах; девушка-служанка, моющая пол; крысолов с открытой корзиной. Когда держишь их в руках, нэцке становятся типами старого Эдо, и они сродни типажам старого города, которые каждый день выходят на венскую сцену в «Нойе фрайе прессе».
Стоя на своих зеленых бархатных полках в гардеробной Эмми, эти фельетоны заняты тем, чем любит заниматься Вена: рассказывают истории о самих себе.
И эта капризная красавица, живущая в этом нелепом розовом дворце, может выглянуть из окна на Шоттенгассе — и начать рассказывать детям о старом извозчике с его потертым фиакром, о цветочнице или о студенте. Нэцке теперь — часть детства, часть детского мира вещей. А мир этот состоит из вещей, которые можно трогать, и вещей, которые трогать нельзя. Есть такие вещи, которые можно трогать изредка, и такие, которые можно трогать всегда. Есть вещи, которые принадлежат им навсегда, и вещи, которые принадлежат им временно, которым суждено перейти к сестре или к брату.
Детей не пускают в комнату для хранения столового серебра, где слуги начищают посуду, и не пускают в столовую, если там накрывают ужин. Им нельзя трогать отцовский стакан в серебряном подстаканнике, из которого он пьет черный чай а-ля рюс: этот стакан когда-то принадлежал деду. Во дворце много предметов, которые принадлежали деду, но этот — особенный. Когда отцу доставляют книжные посылки из Франкфурта, Лондона и Парижа, обернутые в коричневую бумагу и перевязанные бечевками, их кладут на стол в библиотеке. Детям не разрешается трогать лежащий там острый серебряный нож для разрезания бумаги. Потом марки, наклеенные на оберточную бумагу, отдают им для альбома.
Есть в этом мире и кое-что такое, что дети слышат, хотя от слуха взрослого эти звуки ускользают. Они слышат, как зелено-золотые часы в гостиной (те, что с русалкой) медленно тикают, когда все они сидят в крахмальной неподвижности во время визитов двоюродных бабушек. Они слышат, как перебирают ногами упряжные лошади во дворе, — а это значит, что наконец-то их повезут на прогулку в парк. Или дробь дождевых капель по стеклянной кровле двора: а этот звук означает, что их никуда не повезут.