Я не знаю, куда именно увели Виктора и Рудольфа. Я не смог найти никаких записей об этом. И никогда не спрашивал об этом ни Элизабет, ни Игги.
Вполне возможно, их увели в «Метрополь», который был реквизирован и превращен в штаб-квартиру гестапо. Было создано и много других арестных домов для евреев. Разумеется, их избивают. Еще запрещают бриться и мыться, чтобы они выглядели еще более жалко: важно наказать евреев за их давнюю провинность — за то, что вздумали выглядеть не как евреи. А здесь, лишившись былой почтенной наружности, лишившись цепочки от часов, или башмаков, или ремня, так что приходится ходить, спотыкаясь и поддерживая брюки одной рукой, — все возвращаются в штетл, в местечко, и снова обретают исконный вид: небритые скитальцы, согнувшиеся под тяжестью своих пожитков. В итоге они станут похожи на карикатуры из «Штурмовика» (Die Stürmer) — бульварной газетки Штрейхера, которая теперь продается в Вене на каждом углу. А еще гестаповцы отбирают очки для чтения.
Три дня отец с сыном содержатся в какой-то венской тюрьме. Гестаповцы требуют подписи: вот документ — и либо ты подписываешь его, либо тебя и сына отправляют в Дахау. Виктор ставит подпись и тем самым отказывается от своего дворца и всего его содержимого, от прочей собственности в Вене, от всего добра, накопленного стараниями его предков за сто лет. После этого им разрешают вернуться во дворец Эфрусси, войти туда через распахнутые ворота, пройти по внутреннему двору к лестнице для прислуги в дальнем углу и подняться на третий этаж, в те две комнатки, которые им оставили.
А 27 апреля объявляется, что собственность по адресу Вена 2, Карл-Люгер-Ринг, 14, бывший дворец Эфрусси, полностью «арианизирована». Это один из первых домов, удостоившийся такой «чести».
Когда я стою возле этих комнаток, на другой стороне двора, гардеробная и библиотека кажутся невероятно близкими. И тут я понимаю, что именно тогда началось их изгнание — в тот миг, когда дом еще рядом и одновременно оказался уже очень, очень далеко.
Дом больше им не принадлежал. В нем толпились чужие люди — и в форме, и в штатском. Они пересчитывали комнаты, составляли списки предметов и картин, забирали, уносили вещи. Анна оставалась в доме. Ей приказали помогать с упаковкой ящиков и коробок, а заодно пристыдили за то, что она работала на евреев.
Забирают не только произведения искусства, не только безделушки — все эти позолоченные вещицы со столов и каминных полок, — но и одежду, зимние пальто Эмми, коробку с фарфоровой утварью, лампу, зонтики и трости. Все, что на протяжении десятилетий вносилось в этот дом, оседало по ящикам, витринам и чемоданам, — все эти свадебные подарки, подарки к дням рождения, сувениры — выносится вон. Вот так странно разбирается на части, ликвидируется коллекция, а заодно дом и семья. Это миг надлома, когда отбирают главное, когда семейные реликвии, давно знакомые, любимые и лелеемые, вдруг превращаются в безликое «добро».
Чтобы определить ценность произведений искусства, принадлежавших евреям, Управление по передаче собственности назначает специалистов-оценщиков, которые должны способствовать отчуждению у евреев их картин, книг, мебели и прочего. Оценка возлагается на музейных экспертов. В первые недели после аншлюса в музеях и галереях стоит гул, всюду кипит работа: пишутся и копируются письма, составляются списки, поступают запросы о происхождении или подлинности, и все картины, все предметы мебели, все
Читая эти документы, я думаю о Шарле — парижском
Никогда еще так высоко не ценились историки, никогда еще к их мнению не прислушивались так внимательно, как в Вене весной 1938 года. А поскольку в результате аншлюса все евреи лишились работы в официальных учреждениях, сразу же возникли волнующие новые возможности для «правильных» кандидатов. Спустя два дня после аншлюса директором Венского музея истории искусств стал Фриц Дворжак, прежде — хранитель кабинета медалей. Он объявил, что распределение захваченных у евреев произведений искусства — «уникальная, неповторимая возможность экспансии… сразу во множестве областей».