— Раньше литература называлась изящной словесностью. Вы помните это, Виктор Федорович?
Черт ее знает, может, и называлась! Я поспешно кивал головой, показывая, что, конечно, отлично помню.
— Очень хорошо. Искусство вообще призвано утверждать прекрасное. Согласны? В таком случае вы сами должны понимать, Виктор Федорович, что в художественном произведении нельзя употреблять уличные выражения. В самом деле, что это за фразы? «Наплевать — на семейную кровать». Или: «Ясно — как с девкой в постели». Поймите: это пошло, безвкусно и… даже цинично.
Меня мало кто называл «Виктор Федорович», чаще — «Виктор», а то и просто «Витька», и в другой раз мне бы это польстило: обращаются, будто к маститому. Но тут для меня было затронуто самое дорогое, и, как несколько лет назад в харьковской редакции «Друга детей», я упорно начинал отстаивать свое право выражаться «реалистично».
— Вы не знаете люмпен-пролетарской среды, Эмма Ефимовна, — говорил я, для придания себе веса вставив иностранное словцо. — Братва на воле еще не такие поговорки откалывает. Если бы я привел, то знаете ли… — И я присвистывал. — Я и так смягчаю.
— Вполне согласна, что не знаю преступного мира, — тоже волнуясь, отвечала Болотина. — И признаюсь вам: не жалею об этом. Зато я знаю, что такое искусство, и постараюсь оградить его от вульгаризмов.
Рубаха моя прилипала к потной спине, губы дергались. «Вот же вцепилась! Подумаешь — девочка! Застеснялась… житейских выражений. Зато какие они красочные! Ни у кого таких нет. Что значит редактор — не мужик! Тот бы понял и еще похвалил: вот это, мол, стиль!» И, опустив глаза, чтобы не выдать себя, я дрожащим голосом произносил:
— Выходит, по-вашему, Эмма Ефимовна, я не знаю жизни? Или… так уж плохо пишу?
Этим я как бы хотел ей сказать: опомнитесь, товарищ редактор, «Карапет» во многом автобиографичен. Это я сам был таким огольцом, воровал, ездил в «собачьих ящиках» экспрессов, жил в колонии. Я вам не какой-нибудь задрипанный интеллигентик с маменькиной дачи. Повесть выхвачена из жизни, поэтому-то здесь такой сочный, своеобразный язык. Вы ж поднимаете руку, чтобы его кастрировать.
— Как хотите, — настойчиво повторяла Болотина. — Такую книгу я не могу подписать. Не хватало, чтобы нас потом разругали в газете.
«Разругать за «Карапета»? Пока только превозносили!» Жалко, что таланты должны быть скромными, а то бы я ей это ответил.
Я знал, что редактор не мог без согласия автора ни вычеркнуть фразу, ни заменить ее другой. Но так лишь считалось официально. На самом деле решающее слово всегда оставалось за ним. Кому пойдешь жаловаться? Директору? В Оргкомитет писателей? Ох, редко, редко там заступятся за нашего брата.
Обычно, поработав час, мы с Болотиной уже сидели раздраженные друг другом, усталые. Я все ожидал, что она «поймет» свою ошибку и одумается. Как в самом деле Эмма Ефимовна не видит, что редактирует яркое, самобытное произведение, полное хлестких поговорок, метких наблюдений, выхваченных из самой народной гущи? Как не видит бездну юмора, который так и брызжет с каждой страницы? (Сам я, перечитывая излюбленные эпизоды, то и дело весело шмыгал носом и кашлял от смеха.) Чего тянуть? Сдавай «в печать» — и деньги на бочку!
Деньги — вот другая причина, толкавшая меня быстрей отредактировать «Карапета». Хоть я и слышал, что творчество — удел небожителей и толковать о «презренном металле» стыдно, мне никогда не удавалось быть сытым одним вдохновением и всегда хотелось кусок мяса, а еще лучше с рюмкой водки. Притом все писатели громко и открыто говорили о гонораре, кто сколько заработал за книгу, за цикл стихов. Чего же мне стесняться? Получи я одобрение на рукопись, бухгалтерия выдала бы мне очередные тридцать пять процентов тиражных. Это составляло целую тысячу рублей — таких деньжищ я отродясь еще не держал в руках.
Придя в издательство на Тверской бульвар для очередной работы с Болотиной, я в коридоре встретил директора «Советской литературы» Цыпина с Натаном Левиком. Увидев меня, они вполголоса перекинулись каким-то замечанием.
— Как, Авдеев, дела? — спросил Цыпин, протягивая мне пухлую руку.
Для меня директор издательства был человеком недосягаемым. Видел я его всего раза два и считал, что мною он не интересуется. Мало ли в Москве молодых писателей? И теперь я возгордился. «Запомнил, выходит? Или ему меня Левик нахвалил?» Лицо у Цыпина было розовое, гладкое, черные властные глаза смотрели приветливо. Он был в отличном габардиновом макинтоше (о таком всегда мечтал я), при золотых часах, с великолепным желтым портфелем тисненой кожи. Я знал, что он не только руководитель издательства, а еще и ответственный секретарь газеты «Известия» и вообще человек весьма влиятельный.
— Редактирование движется?
— Помаленьку, — уклончиво ответил я, а сам насторожился: не нажаловалась ли на меня Болотина?
— Ладите с Эммой Ефимовной? — покровительственно улыбнулся мясистыми губами Левик. — Она человек со вкусом, цените ее советы.
— Да я… почему ж. Ценю.