Между тем историкам следовало бы научиться осторожности именно у представителей нашей самой зрелой науки – физики. Ограничиваться плоским применением причинного метода оскорбительно для физики. Это свидетельствует о недостатке духовной дисциплины, широты взора, не говоря уже о глубоком скепсисе, который присущ способу применения физических гипотез. В самом деле, физик, далекий от наивной веры профанов и монистов, рассматривает свои атомы и электроны, токи и поля сил, эфир и массу как образы, формальный язык которых он подчиняет абстрактным отношениям своих дифференциальных уравнений, не ища в них никакой иной действительности, кроме условного символа. И он знает, что на этом, единственно возможном для науки пути достижимо только символическое истолкование механизма рассудочно понятого внешнего мира – не более – и что тут нет никакого «познания» в многообещающем популярном смысле всех дарвинистов и материалистических историков. Познать природу, творение и отражение духа, его alter ego в области протяжения, – это значит познать самого себя.
Подобный же скепсис был бы очень уместен по отношению к чувственному поверхностному образу «органической жизни» и человеческой истории, составляющей только одну из частей ее; однако самопознание, подлинная наивность, удаленность наблюдателя, его незаинтересованность в высшем смысле слова здесь отсутствуют. Если физика является самой зрелой из наших наук, то биология по своему содержанию и методу – самой слабой. Подлинное историческое исследование, именно физиогномика, лучше всего уяснится нам, если мы пробежим гетевские штудии природы. Он занимается минералогией: тотчас отдельные наблюдения сочетаются у него в картину истории земли, в которой его любимый гранит означает то, что я в области человеческой культуры называю изначально-человеческим, – и он открывает ледниковые периоды. Он исследует общеизвестные растения, и явление метаморфозы внушает ему мысль об истории всего растительного мира; он приходит, далее, к тем на редкость глубоким взглядам относительно вертикальной и спиральной тенденции роста, которые еще и сейчас правильно не поняты. Его изучение костей, всецело направленное на наблюдение живого, приводит его к решающему открытию межчелюстной кости у людей и к усмотрению, что череп позвоночных животных развился из шести позвонков. Здесь нет речи о причинности и телеологии. Здесь Гете ощущал необходимость судьбы, что он выразил в своих орфических изречениях. Эти великие намеки не углублены дарвинизмом, а испорчены им. Всюду перед нами чистое, живое становление, которое Гете созерцает в чувственно-наличном образе, а не в форме плоской связи причины и действия, пользы и цели. Голая химия светил, математическая сторона физических наблюдений, специальная физиология не интересуют его, великого историка природы, потому что они являются систематикой, исследованием ставшего, мертвого, застывшего; это именно обстоятельство лежит в основе его полемики против Ньютона. Тут, однако, правы были и Гете и Ньютон: один познавал в мертвом цвете точный, закономерный естественный процесс, у другого, художника, было интуитивно-чувственное переживание; здесь обнаруживается противоположность обоих миров, и я ставлю его теперь во всей его остроте.