усвояет его себе при посредстве причинного опыта, объясняет его, исходя из сцепления известного механического целого, кто, следовательно, подчиняет все живое становление неподвижному ставшему, тот неизбежно будет обозревать всю сумму бытия с точки зрения причины и следствия, без внутренней устремленности, без тайны. Здесь находится область владычества "категорий рассудка", которые Кант справедливо признал априорно действенными, тех форм точного познавания, которые создают внешний мир, систему природы, некоторое отражение духа. Но кто, подобно Гёте, подобно почти всякому человеку в известные минуты его существования, созерцает окружающий мир как нечто живое, угадывает в ставшем процессе становления, срывает с мира маску причинности, для того время вдруг перестает быть загадкой, понятием, измерением, но становится чем-то внутренне достоверным, самой судьбой; его устремленность, его необратимость, его жизненность проявляются как смысл исторического аспекта мира. Судьба и причинность относятся друг к другу как время и пространство.
Следовательно, в двух возможных мирообразованиях мы помним, однако, что они являются двумя полюсами целой скалы бесчисленных индивидуальных «миров» — мирообразованиях, проявляющихся в виде истории и природы, физиогномии всего становящегося и системы всего ставшего, царят судьба или причинность. Между ними такая же разница, как между чувством жизни и формой познания. Каждая из них является исходным пунктом двух совершенных, законченных в себе миров, но отнюдь не одного единственного мира.
Но становление лежит в основе ставшего, следовательно и
внутреннее достоверное чувство судьбы лежит в основе понятия причины и следствия. Причинность есть — если можно так выразиться — ставшая, превратившаяся в неорганическое, застывшая в формах рассудка судьба. Сама судьба, мимо которой молчаливо проходили все создатели рассудочно построенных систем мира, как Кант, потому что они не умели прикоснуться к жизни своими абстракциями, лежит по ту сторону и вне понимаемой природы. Однако в качестве исконного только она создает для мертвого и неподвижного принципа причины и действия — историческую — возможность проявиться в высоко развитых культурах в виде умственной
183
формы мира. Существование античной души есть необходимое условие для возникновения физики Демокрита, а существование фаустовской — для механики Ньютона. Можно себе легко представить, что обе культуры могли бы остаться без естествознания собственного стиля, но нельзя себе вообразить обеих этих систем без фона соответствующих культур.
Теперь мы находим еще одно доказательство правильности
антагонизма истории и природы. Это то, каким образом они
— в качестве картин мира — одна другую включают и подчиняют. Предположим, что «история» есть тот вид миропонимания, который включает, руководясь чувством, ставшее в становление, протяженное во время, тогда то же самое должно произойти и по отношению к природе. И действительно, для исторически настроенного человека существует только история физики. Все ее системы он рассматривает не как верные или неверные, но как исторически, психологически обусловленные характером эпохи и более или менее совершенно его выражающие. Даже сам прирожденный физик, дающий во введении к своей книге беглый исторический очерк своей науки, и, следовательно, на мгновение вызывающий к существованию другой мир, вдруг оказывается в таком состоянии, что сам незаметно ставит под вопрос основу своей науки, именно требование одной не изменяющейся истины. Будь его природа самой природой, он не мог бы дать историю ее систем. Но физик говорит даже о судьбе проблем. И обратно. Если «природа» есть та форма, которая, следуя рассудку, хочет включить становление в ставшее, следовательно приравнять живое направление к неподвижной протяженности (таковы происхождение проблемы движения и причина ее неразрешимости), в таком случае история в лучшем случае найдет себе место в главе о теории познания; и действительно, так бы ее и понял Кант, если бы, что еще более поразительно, он о ней совершенно не забыл в своей системе теории познания. Для него, как для всякого прирожденного систематика, природа была самим миром', когда он говорит о времени,
не замечая его направления и необратимости, он этим самым
выдает себя, что, говоря о природе, он даже не чувствует возможности другого мира, мира исторического — для него, пожалуй, даже действительно невозможного.
Но причинность не имеет ничего общего со временем. Это звучит в наши дни ужасным парадоксом перед лицом целого мира кантианцев, которые даже не знают, в какой мере они являются таковыми. Подобно тому, как двоякий образ душевного исконного чувства, взыскание мира и боязнь мира,
184
означает или утверждение, или отрицание бодрствующего существования и открывающихся в нем чуждых сил, как боязнь мира есть возражение против более изначальной и детской формы взыскания, выросшая из последнего и рука об руку с ним сложившаяся и созревшая, так же следует понимать и противоположность между направлением и протяженностью