Вследствие этого фаустовская культура была в высшей мере завоевательной; она преодолела все географически-материальные границы; в конце концов она превратила всю поверхность Земли в одну колониальную область. То, к чему стремились все мыслители, начиная от Экхарта и до Канта, а именно подчинить мир «как явление» заявляющему свое притязание на власть, познающему «я», это же выполняли все вожди, начиная от Оттона Великого до Наполеона. Безграничное было подлинной целью их честолюбия; в этом согласны: мировая монархия великих Салических императоров и Гогенштауфено, планы Григория VII и Иннокентия III, империя испанских Габсбургов, «в которой солнце никогда не заходило», и тот империализм, из-за которого ведется теперешняя мировая война. Античный человек не мог быть завоевателем по внутренним причинам; поход Александра был только романтическим исключением, да и внутреннее сопротивление спутников планам вождя только подтверждает это положение. Растениеподобный душевный склад античного человека мешает ему пускаться в даль. В лице карликов, русалок и кобольдов северная душа создала существа, которые с неутомимой страстностью стремятся освободиться от связывающего их элемента, с той страстью к далям и свободе, которая совершенно незнакома греческим дриадам и ореадам. Греки основали сотни колоний-городов по береговой полосе Средиземного моря, но не сделали ни одной попытки проникнуть в целях завоевания внутрь материка. Поселиться далеко от берега значило бы потерять из глаз родину; поселиться же в одиночестве совершенно не свойственно античному человеку. Такие феномены, как переселение в Америку – каждый отдельно за свой риск и страх и с глубокой потребностью остаться одному – поток калифорнийских золотоискателей, траперы в прериях, неукротимая потребность свободы, одиночества, неизмеримой самостоятельности, это исполинское отрицание в той или иной мере ограниченного чувства родины, – все это исключительно фаустовское. Этого не знает никакая другая культура, не исключая китайской.
Эллинский переселенец подобен ребенку, который держится за фартук матери: перебираться из старого города в новый, который со всеми своими согражданами, богами, обычаями есть точное подобие старого, имея постоянно перед глазами всеми посещаемое море; там продолжать на площади привычное существование ζωον πολιτικόν – больших перемен сцены не потерпело бы аполлоновское бытие. Для нас, которым невозможно отказаться, по крайней мере как от общечеловеческого права и идеала, от свободы передвижения, это показалось бы злейшим из рабств. С этой точки зрения должно судить о легко дающем повод к ложному толкованию расширении римского владычества, которое ничего не имеет общего с расширением отечества. Оно точно держалось границ тех областей, которые уже были захвачены культурными народами и теперь достались ему, как готовая добыча. Не было и речи о динамических завоевательных планах в стиле Гогенштауфенов или Габсбургов, или об империализме, подобном современному. Римляне не сделали ни одной попытки проникнуть внутрь Африки. Свои позднейшие войны они вели исключительно в целях обеспечения своих владений, без честолюбия, без символического стремления к расширению, и они безо всякого сожаления отнеслись к утрате Германии и Месопотамии.
Если мы еще раз переберем в уме: аспект звездных пространств, который вырос из Коперниковой картины мира, покорение земной поверхности западными народами («бледнолицыми»), как следствие открытия Колумба, перспективу масляной живописи и трагической сцены и одухотворенное чувство родины, если мы прибавим к этому цивилизованную страстную потребность в быстрых средствах сообщения, завоевание воздуха, путешествия к северному полюсу и восхождение на почти недосягаемые вершины гор, то перед нами встанет из всего этого прасимвол фаустовской души, беспредельное пространство, в качестве производных которого нам следует понимать отдельные, чисто европейские в этой своей форме феномены: волю, силу и деятельность.
II
БУДДИЗМ, СТОИЦИЗМ. СОЦИАЛИЗМ
11
Таким образом, наконец, открывается путь к пониманию феномена морали – как истолкования жизни при посредстве самой жизни. Здесь, наконец мы достигаем вершины, с которой оказывается возможным свободно обозреть эту обширнейшую и наитруднейшую область человеческого мышления. Но именно здесь становится необходимой та степень объективности, которой до сих пор никто серьезно не добивался. Чем бы ни была мораль как таковая, анализ ее не должен быть сам частью морали. Для того, чтобы подойти к проблеме, важно не то, что мы должны делать, к чему стремиться, чем руководствоваться при оценке, а важно сознание, что уже сама постановка вопроса по своей форме есть симптом исключительно западного мирочувствования.