Внутренняя форма морали есть существенное. Ее программное содержание, ее религиозная, философская, научная окраска, словесное выражение ее положений и верований, нередко переданное в ложно понятой форме, еще чаще являющееся голой теорией и пустым звуком, – все это маска. В каждой культуре только эта внешняя форма разнообразится в тысячи видов, о которых можно спорить, к которым можно обращаться, которые можно принимать или «преодолевать».
Подлинна и неизменная структура всего фаустовского бытия есть то неописуемое, что проявляется как сила, воля, бесконечное пространство, стремление, даль в западноевропейском существовании, притом только в нем одном. Все положения и формулы отдельных мыслителей, церквей, течений и систем суть только вариации на данную тему.
Вполне ясно: слово «душа» обозначает всякий раз что-то иное, как только речь идет об иной культуре. Аполлоновская, в позднейшей формулировке стоическая мораль есть мораль души, начертавшей собственное изображение в стиле фрески, пластической группы прекрасно расположенных частей, как их описывает Платон, без заднего плана (который намекал бы на будущее, даль, деятельность), вся из линий, близи и ясности. Фаустовская, социалистическая по своей исходной форме этика соответствует той перспективной картине души всех западных психологий, центр тяжести которой лежит в бесконечном горизонте (в этой картине имя ему – «воля»), тогда как другие психические элементы – не части, а комплексы отношений – «мышление и чувствование» ему подчиняются, как свет и тени в перспективе. Теоретически финансированная мораль есть только комментарий к соответствующей картине души.
Строгая морфология всех моралей есть задача будущего. И здесь Ницше сделал самое существенное, т. е. первый шаг. Но он сам не выполнил свое требование, обращенное к мыслителю, стать по ту сторону добра и зла. Он хотел быть в одно и то же время скептиком и пророком, критиком морали и ее провозвестником. Это несовместимо. Нельзя стать психологом высшего порядка, оставаясь романтиком. Таким образом, и здесь, как и во всех своих решающих воззрениях, он доходит до врат, но остается у порога. Однако никто еще до сих пор не сделают ничего лучшего. Мы были по сие время слепы к неизмеримому богатству языка моральных форм. Мы его не видели во всем его объеме и не поняли. Даже скептик не понимал своей задачи; в конце концов он выделял отражавшую его личные качества и вкусы формулировку морали в качестве нормы и по ней измерял другие. Самые современные революционеры: Штирнер, Ибсен, Стриндберг, Шоу – поступают именно так. Им удавалось только – даже от самих себя – скрывать этот факт за новыми формулами и лозунгами.
Но мораль, так же как пластика, музыка и живопись, есть замкнутый в себе мир образов, который выражает известное жизнеощущение, мир, непосредственно данный, в глубине своей неизменный, полный внутренней необходимости. В пределах своей исторической сферы она всегда истинна, вне их – всегда ложна. Было показано, что как для отдельных поэтов, художников, музыкантов их отдельные произведения, так для больших индивидуумов культур виды искусства как органическое единство, т. е. вся масляная живопись, вся чистая пластика, вся контрапунктическая музыка и рифмованная лирика, составляют эпоху и играют роль больших жизненных символов. В обоих случаях, в истории известной культуры и в личном существовании, речь идет об осуществлении возможностей. Внутренняя душевность становится стилем данного мира. Рядом с этими большими единствами форм, возникновение, совершенствование и завершение которых охватывают некоторый предопределенный ряд человеческих поколений и которые по истечении немногих столетий неизменно подлежат умиранию, стоит группа фаустовских, сумма аполлоновских моралей, воспринимаемых так же как единства высшего порядка. Их наличие есть судьба, которую надлежит принять как таковую; и только сознательная их формулировка есть результат откровения или научной проницательности.