Ибо одна только юность владеет будущим, является
будущим. Однако эти загадочные слова равнозначны направлению, времени и судьбе. Судьба всегда юна. Тот, кто ставит на ее место цепочку причин и следствий, усматривает также и в том, что пока еще не воплотилось, нечто как бы старое и минувшее. Здесь недостает направления. Тому же, кто переживает Нечто в протекающем преизобилии, нет нужды знать о цели и пользе. Он сам себя воспринимает в качестве смысла происходящего. Такой была вера в свою звезду, не покидавшая Наполеона и Цезаря, как и великих деятелей иного рода, и, несмотря на юношескую меланхолию, то же самое заложено во всяком детстве, во всех юных племенах, народах и культурах, как и на протяжении всей истории – во всех деятелях и созерцателях, которые юны, притом что седы, и куда более молоды, чем вся эта столь ранняя тяга к вневременной целесообразности. Ибо ощущаемая значимость всякий раз сиюсекундного окружающего мира также открывается нам в первые дни детства, которому важны лишь лица и предметы из непосредственного окружения, и по ходу безмолвного и бессознательного опыта она расширяется до всеохватной картины, которая является общим выражением цельной культуры на данной стадии, толкователями же ее могут быть лишь великие знатоки жизни и историографы.В этом непосредственное впечатление
от настоящего отлично от картины прошлого, хранимой в одном только духе, т. е. мир как событие – от мира как истории. На первый направляют проницательный взгляд знатока деятели – политики и полководцы, второй же становится предметом созерцательного внимания историка и поэта. В первый мы вмешиваемся практически, будь то пассивно или деятельно; второй же достается в удел хронологии как великому символу неотвратимо миновавшего[115]. Мы оглядываемся назад, а живем вперед, навстречу непредвиденному, однако теперь, уже начиная с технического опыта детства, в картине однократного события проступают черты того, что предвидеть следует, картина закономерной природы, подлежащей не физиономическому такту, но расчету. Дичь, к примеру, воспринимается нами как одушевленное существо и тут же – как пища; мы усматриваем в молнии опасность или электрический разряд. И эта вторая, поздняя, окаменяющая картина мира все в большей степени одолевает в больших городах первую: картина прошлого механизируется, материализуется, из нее извлекается свод причинно-следственных правил для прошлого и будущего. Мы верим в исторические законы и доступный рассудку опыт в связи с ними.Однако наука – это всегда наука о природе. Каузальное знание, технический опыт бывают лишь для ставшего, протяженного, познанного. Как жизнь принадлежит истории, так знание принадлежит природе – постигаемому в качестве стихии, наблюдаемому в пространстве, сформированному по закону причины и следствия чувственному миру. Так существует ли вообще наука история? Вспомним, как во всякой персональной картине мира, которая лишь в большей или меньшей степени соответствует картине идеальной, встречается что-то от обеих: как не бывает «природы» без живых, так не бывает и истории без каузальных созвучий.
Ибо хотя в рамках природы два однородных испытания приводят к одному и тому же закономерному результату, однако каждое из них представляет собой историческое событие, датированное и никогда более не повторяющееся. А в рамках истории данные по прошлому – хронологические, статистические, имена, образы[116] – образуют закосневшее сплетение. Факты «установлены», даже когда мы их не знаем. Все прочее – это картина, теория{65}, как там, так и здесь, однако история – это само «пребывание в фокусе», и фактический материал ему только служит; в природе теория служит получению этого материала как настоящей цели.