Что же тогда представлялось в качестве первичной проблемы всего бытия античному человеку, чей взгляд на его
окружающий мир был, несомненно, не менее проясненным? Вопрос об ἀρχή, о материальной основе всех чувственно-воспринимаемых вещей. Если мы поймем это, мы вплотную подойдем к смыслу факта – не пространства, а вопроса о том, почему пространственная проблема с фатальной необходимостью должна была стать проблемой западной души, и лишь ее одной[128]. Именно эту-то всемогущую пространственность, которая всасывает в себя субстанцию всех вещей и вновь порождает ее из себя, это наиболее подлинное и высочайшее с точки зрения нашей Вселенной античное человечество, вовсе не знающее слова, а значит, и понятия «пространства», единогласно низводит до τò μὴ ὄν, т. е. того, чего вовсе нет. Невозможно проникнуть в значение пафоса этого отрицания на достаточную глубину. С его помощью вся страстность античной души символически отгородилась от того, что она не желала воспринимать в качестве действительного, чему не следовало быть выражением ее существования. Нашему взгляду внезапно раскрывается мир, окрашенный в иные тона. Античная статуя в ее великолепной телесности, всецело фронтальный вид и выразительная поверхность без каких бы там ни было бестелесных дополнительных соображений, содержит для античного глаза всецело, без какого-либо остатка, то, что называется действительностью. Вещественное, зримо ограниченное, осязаемое, непосредственно присутствующее – этим исчерпываются характеристики данного рода протяжения. Античная Вселенная, космос, упорядоченное множество всех близких и полностью обозримых вещей, замыкается телесным небосводом. Более ничего не существует. Наша потребность вновь мыслить «пространство» за пределами этой чаши напрочь отсутствовала в античном мироощущении. Стоики объявили телами даже свойства и отношения вещей. Божественная пневма для Хрисиппа – это тело; для Демокрита зрение заключается в проникновении материальных частиц того, что видится. Государство – это тело, состоящее из суммы всех тел граждан; право признает лишь телесные лица и телесные вещи. Наконец, это ощущение находит возвышенное выражение в каменном теле античного храма. Лишенное окон внутреннее пространство заботливо скрыто за колоннадой; однако снаружи не отыскать ни одной прямой линии. Всем ступеням основания придана легкая, обращенная наружу кривизна, причем каждой – своя. Фронтон, коньки, боковые стороны изгибаются. Каждой колонне придано легкое вздутие; ни одна из них не стоит совершенно вертикально и не отстоит на равное расстояние от соседних. Однако вздутия, наклоны и промежутки меняются от углов к середине стороны исходя из тщательно продуманной пропорции. Так все тело обретает вид чего-то таинственно кружащегося вокруг центра. Искривления столь малы, что глазу они, так сказать, невидимы, а лишь ощутимы. Однако именно вследствие этого направление в глубину оказывается снятым. Готический стиль устремляется, дорический трепещет. Внутреннее пространство собора с первобытной силой стремится вверх и вдаль; храм располагается на месте в величественном покое. Однако то же самое может быть сказано и применительно к фаустовскому и аполлоническому божеству, и о соответствующих картинах фундаментальных понятий физики. Принципам положения, материи и формы мы уже противопоставили понятия устремленного движения, силы и массы, причем последняя определяется как постоянное отношение силы и ускорения, с тем чтобы наконец заклясть их обоих в уже всецело пространственных элементах емкости и напряженности. Из этого способа постижения действительности с необходимостью должна была возникнуть в качестве господствующего искусства инструментальная музыка великих мастеров XVIII в., единственное меж всех искусств, мир форм которого внутренне сродни созерцанию чистого пространства. В нем, в противовес статуям на участке античного храма или на базарной площади, имеются бестелесные царства звуков, звуковые пространства, звуковые моря; оркестр бушует, швыряется волнами, стихает; вырисовываются дали, световые лучи, тени, бури, проплывающие облака, молнии, совершенной запредельности цвета; на ум приходят пейзажи инструментовки Глюка и Бетховена. «Одновременно» с «Каноном» Поликлета, сочинением, в котором великий скульптор изложил строгие правила строения человеческого тела, сохранявшие господство вплоть до Лисиппа, ок. 1740 г. Стамицем был завершен строгий канон четырехчастной сонатной формы, который соблюдается с меньшей неукоснительностью лишь начиная с поздних квартетов и симфоний Бетховена, пока наконец в одиноком, всецело «инфинитезимальном» мире звуков музыки «Тристана» не утрачивается всякая земная осязаемость. Это прачувство освобождения, спасения, высвобождения души в бесконечность, избавления души от всякой материальной тяжести, которое неизменно пробуждают высшие моменты нашей музыки, высвобождает также и порыв фаустовской души вглубь, между тем как действие античных произведений искусства связывает, ограничивает, закрепляет телесное чувство, отвлекает взгляд от дали к уже насыщенным близи и покою.