Формировать следует не позицию и жесты, но деятельность. Подобно тому как это было в Китае и Египте, жизнь попадает в поле нашего рассмотрения лишь в той мере, в какой она является поступком. И лишь так, через механизацию органической картины поступка, возникает труд в нынешнем словоупотреблении, как цивилизованная форма фаустовской деятельности.
Эта мораль, настоятельная потребность придать жизни максимально мыслимую активную форму, оказывается сильнее разума, моральные программы которого, как бы мы их ни освящали, как бы пламенно в них ни верили, как бы страстно их ни защищали, оказываются действенными лишь постольку, поскольку они совпадают с направлением этой потребности или же неверно толкуются в соответствующем смысле. Во всем прочем они остаются словами. Во всем современном необходимо как следует различать его простонародную сторону – сладкое ничегонеделание, заботу о здоровье, счастье, беззаботности, мире во всем мире, короче, мнимо христианский этос – от этоса высшего, непонятного и неугодного массам, как и все фаустовское, этоса, ценящего только поступок, от величественной идеализации цели, а значит – труда. Если мы пожелаем в противовес римскому «Рапет et circenses» [хлеба и зрелищ (лат.)], этому последнему эпикурейско-стоическому, а по сути также и индийскому жизненному символу, выставить соответствующий символ Севера, а значит, опять-таки древних Китая и Египта, то это должно быть право на труд, которое лежит в основе воспринятого всецело в прусском смысле государственного социализма Фихте, сделавшегося ныне европейским, на последних же, чудовищных стадиях развития все это увенчается уже обязанностью трудиться.Рассмотрим, наконец, наполеоновское в социализме, то самое aere perennius
[долговечней меди (лат.)]{160}, волю к длительности. Аполлонический человек оглядывался на золотой век; это избавляло его от размышлений о грядущем. Социалист – умирающий Фауст второй части – это человек исторического попечения, человек грядущего, воспринятого им как задание и цель, в сравнении с которыми презренным представляется сиюминутное счастье. Античный дух с его оракулами и гаданием по птицам желает только знать будущее, западный же желает его творить. Третий рейх – это германский идеал, вечное утро, с которым связывали свою жизнь все великие люди (эти «стрелы томления по другому берегу», как говорится в «Заратустре»{161}) от Иоахима Флорского до Ницше и Ибсена. Жизнь Александра была чудесным опьянением, сновидением, в котором вновь волшебным образом ожила гомеровская эпоха; жизнь Наполеона была колоссальным трудом – не на себя, не на Францию, но на будущее вообще.Здесь я хотел бы вернуться назад и еще раз напомнить о том, каким различным образом представляли себе всемирную историю
великие культуры: античный человек видел лишь себя и собственную историю как покоящуюся близь, он не задавался вопросами о том, куда и откуда. Всеобщая история была для него чем-то немыслимым. Это статическое восприятие истории. Магическому человеку история видится как великая всемирная драма между творением и гибелью, как борьба между душой и духом, добром и злом, Богом и дьяволом, строго ограниченное рамками событие с однократной перипетией в качестве кульминации: явлением Спасителя. Фаустовский человек усматривает в истории напряженное развитие к цели. Последовательность Древний мир – Средневековье – Новое время – это динамическая картина. Фаустовский человек даже и не в состоянии представлять историю иначе, и пускай даже это не будет всемирная история как таковая, вообще, но всего-навсего картина всемирной истории в фаустовском стиле, которая начинается с бодрствования западноевропейской культуры и вместе с ним перестает быть истинной и вообще существовать, все же логическим и практическим венцом этого представления является социализм в высшем смысле. В нем картина обретает подготовлявшееся еще с готики завершение.