– Очень доволен таким разбросом трактовок. Понимаете, такой разброс трактовок как раз и говорит, что мне в этом тексте несколько раз удалось зафиксировать живую жизнь – которая всегда вмещает в себя всё: и трагедию, и комедию, и плутовской роман, и мелодраму, и что угодно. Жизнь безумно богата. Литература может иногда этим богатством воспользоваться. В идеале пользоваться надо так, чтоб не было понятно, где тут жизнь, а где литература. Так, чтобы литературный персонаж мог стать твоим другом или врагом – и ты готов думать о нём не реже, чем о своей жене, ссориться с ним, звать его на помощь.
– Были сравнения с Солженицыным – и то, как правило, со стороны тех людей, которые болезненно на этой фигуре зациклены и во всём видят опасность для Александра Исаевича.
Я Солженицына не пытаюсь оспорить; к чему? Никакая тема никогда не будет закрыта до конца – ни война, ни тюрьма, ни революция. Всякая новая эпоха даёт шанс настроить оптику чуть иначе, увидеть те же события с другого расстояния.
К тому же у Солженицына – который безусловно огромен и велик – не было фигуры, так сказать, «палача» – по крайней мере, в качестве персонажа, которого он пытается понять и рассмотреть беспристрастно и внимательно. Даже не палача в прямом смысле – а человека, волею судьбы вовлечённого в этот ад в качестве надсмотрщика, чекиста, администратора, охранника, кого угодно, – демона. Отчасти об этом имеет смысл говорить в случае «Зоны» Довлатова… Но в целом нами всё-таки владеет это упрощённое восприятие, что вот были жертвы и были те, кто их убивали.
Соловки же дают возможность увидеть всё чуть сложнее и ужаснуться иначе: лагерь, где в двадцатые годы было фактическое самоуправление, где всеми подразделениями и всеми производствами руководили сами заключённые – причём в основном из белогвардейцев, а бывших чекистов там сидело больше, чем священников, – всё это заставляет как-то не переосмыслять – но доосмыслять эту трагедию. А тот факт, что всё руководство лагеря было перебито ещё до начала войны, а многие уселись в эти же Соловки? Мы же не очень много об этом думаем и помним.
Так что, возвращаясь к вопросу, Солженицын огромен и в чём-то неоспорим, но я поставил свой маленький мольберт немножко в стороне и рисовал то, что считал нарисовать нужным сам, а не малюя поверх солженицынского холста.
– Да я не помню обидных, правда. Я минут пятнадцать бываю раздражён, а потом у меня всё это безвозвратно улетает из головы.
Дельных статей было много написано – начиная с не вполне ожидаемой, но в целом добродушной реакции Аллы Латыниной – и заканчивая уверенностью Дмитрия Быкова, что Артёма я делал с себя – и что Артём внутри меня (как человек, склонный быть очарованным властью) может меня победить.
Всё это веселит, конечно.
Станислав Юрьевич Куняев мне позвонил из больницы, где он подлечивался, – и говорит, что стал чувствовать себя, как Горяинов. Очень меня, по-хорошему, рассмешил. Рассказывал, как стал всё доедать в столовой, как по-новому стал смотреть на врачей и соседей по палате.
Павел Лунгин позвонил, и мы пять часов просидели вдвоём, и он говорил только про «Обитель», – и понял там всё, как мало кто.
Один из моих самых главных учителей, Леонид Абрамович Юзефович, выдержал очень долгую паузу – я всё это время очень волновался – и потом, совсем недавно, сказал – он сделал это публично, поэтому рискну процитировать, что «Обитель» – тот самый роман в России, который имеет все шансы стать международным бестселлером.