В каком-то смысле, это иллюзорное ощущение соответствовало действительности. Мое присутствие ничего не меняло. Ни на йоту не повлияло на произошедшее. Более того, я будто был отделен от здешних людей другим измерением. Они смотрели на меня и будто не видели. Как в фильме «Призрак». Мне даже не приходилось напоминать себе: это чужая страна, и я — посторонний...
Нелегко считать чужой землю, где родился, провел детство, отрочество и... Нет, юность пришлась на Ленинград. После смерти отца мама переехала к бабушке и утащила меня из солнечного края в туманную северную Пальмиру. Пришлось нехотя врастать в холодную почву, заводить новых друзей и скучать по старым. Я тосковал по свету, теплу, ярким краскам, пряным родным запахам, душевным людским отношениям. Катастрофически недоставало солнца. Особенно зимой. Четыре часа дня, а на улице темень глухая, как в полночь, фонари, слякоть...
Из-за ностальгии я после школы поступил на Восточный факультет и придумал утешительную формулу: «Таджикистан — родина, отечество — Россия». Правда, несколько лет спустя родина и отечество разбежались в разные стороны, а я оказался в роли дитяти из распавшегося семейства.
Так что ныне я здесь чужак. На мне нет ответственности за то, что происходит. В этом мире я только прохожий. Мое дело — наблюдать и не вмешиваться. Но сколько себя ни убеждал, на душе было по-прежнему мерзко. Казнь потрясла меня. Я снимал машинально, почти не глядя в видоискатель, и все же снимал. Съемка была моим оправданием. Я не мог остановить казнь, а фотокамера как бы подтверждала мое право не вмешиваться, оправдывала мое невмешательство. Мы, репортеры, — всего лишь свидетели, мы не участвуем в событиях, мы всего лишь фиксируем... Очень удобно этим «мы» причислять себя к сообществу, в котором такая позиция не просто правило, но закон, и, стало быть, мне лично не в чем себя винить. Такова, мол, профессия, и не прихоти ради я здесь...
Лукавлю лишь отчасти. Я действительно стал репортером. Еще до начала войны переехал из Питера в Москву и чудом устроился в газету «Совершенно секретно». Редакция послала меня в Таджикистан, а я был рад возможности побывать на родине и хоть как-то соприкоснуться с ее судьбой в страшное время гражданской бойни.
Война вспыхнула около года назад, в конце июня девяносто второго года. Именно
Из кровавой круговерти выросла фигура народного вождя — вора в законе деда Сангака. По тому, что о нем известо, — фантастическая личность. Шесть судимостей и двадцать три года в заключении. Лет пятнадцать назад, выйдя в очередной раз на свободу, он встал за буфетный прилавок, и всяк уважительно звал его дядей Сашей. Буфетчика из ресторана «Лаззат» знали все в Кулябе. В начале войны о нем узнал весь Таджикистан, а после того, как кулябцы одержали верх, он стал первым человеком в стране.
Меня командировали взять интервью у этого экзотического персонажа, рецидивиста и национального героя в одном лице. Я прилетел в Душанбе, договорился с Сангаком по телефону и приехал в Курган-тюбе. До войны я бывал в этом древнем городе, который не выглядит ни древним, ни восточным. Обычный советский областной центр, зеленый и очень уютный, как большинство городов в Таджикистане. Осенью прошлого, девяносто второго года от уюта не осталось и следа. По описаниям очевидцев, Курган-Тюбе отдаленно напоминал Сталинград: дымящиеся, разрушенные дома, безлюдные улицы, кучи мусора, покосившиеся столбы электропередач, сожженные автомобили... Город несколько раз переходил из рук в руки, и наконец в конце сентября кулябцы из Народного фронта разгромили отряды оппозиции и взяли контроль над Вахшской долиной.
Разрухи я не застал. В центре города мостовые и тротуары были относительно чистыми, а о войне напоминали лишь отдельные, покалеченные войной здания. По улицам брели редкие прохожие с тревожными и озабоченными лицами. У закрытых хлебных магазинов дожидались открытия толпы горожан.