– Гм… да, – отвечал Дон-Кихот, – она этим графине очень надоела, а потом в Париже дело дошло до того, что Ольга Федотовна одна со всеми французами перессорилась.
И Рогожин рассказал, что моя бедная старушка, продолжая свою теорию разрушения всех европейских зданий моим дедом, завела в Париже войну с французскою прислугою графа, доказывая всем им, что церковь Notre Dame,[45]
которая была видна из окон квартиры Функендорфов, отнюдь не недостроена, но что ее князь «развалил». Французы, поняв в чем дело, разобиделись; графиня приняла их сторону, а это показалось Ольге Федотовне несправедливым, и она объяснила самой графине, что та «своего рода не уважает».Результатом всего этого вышло, что тетушка, вообще с трудом переносившая людей материного штата, совсем отстранила от себя Ольгу и распорядилась отправить ее домой.
Бабушка, выслушав это, горько улыбнулась и проговорила про себя:
– Ах, дочь моя, дочь!
– А вы уверены, что она
Бабушка взглянула ему в лицо и рассмеялась.
– Что вы? – спросил он, – я читал несколько случаев, как детей подменяли.
– А? да… подменяли… Ты прав: я тоже думаю, что мне ее
– Где?
– В петербургском институте. Но доскажи же мне про Ольгу: как ее привезли сюда?
– Граф с дьячком прислал.
– И спасибо ему, что он так сделал, – сказала, дослушав, княгиня.
– Нет; вы повремените его благодарить, – отвечал Дон-Кихот, – вы вот прежде взгляните сюда, – и Рогожин, засучив рукав, показал несколько кругом расположенных маленьких ран, которые окружала одна сплошная опухоль с кровянистым подтеком.
– Что это у тебя?
– Немец укусил.
– Какой немец?
– Которого граф прислал сюда графининым имением управлять.
– Что же: вы с ним подрались, что ли?
– Да.
– Господи, как это все скоро: и немец уже есть, и уже и кусается! А за что же у вас дело стало?
– Он всех мужиков, у которых своя земля и дома с амбарами на базарах, выселять хочет.
– Ты это шутишь?
– Нет; я дыхну, если хотите.
– Я ведь тебя всерьез спрашиваю.
– А я вам всерьез и отвечаю: он их в степи гонит.
– Да это что же: они их ограбить, что ли, хотят?
– И я им то говорил…
– Боже мой, боже мой, что я наделала! Эти люди гибнут за то, что они мне верили.
– Да, – отвечал Рогожин и через минуту глухого молчания заговорил снова:
– Я этого немца просил, умолял, усовещивал… и наконец…
– Прибил, что ли?
Рогожин только сделал молча рукою выразительный жест, как будто драл кого-то за волосы.
Бабушка молчала: она была поражена тем, что слышала, и тем, что теперь ей представлялось возможным далее в этом же возмутительном роде.
«Я не дам разорить мужиков, – думала она, – нет; я сейчас же поеду назад в Петербург… я встречу государя, брошусь ему в ноги и скажу все… он добр – он рассудит…»
Но через минуту она думала:
«Против кого же я пойду? против родной дочери, против зятя? Нет; это не то: за свою вину я отдам крестьянам все свое, чего их добро стоило… У меня после этого
Бабушка закрыла обеими руками запылавшее от этой мысли лицо и не заметила, что ее экипаж не едет, а у открытой дверцы с фуражкою в руках стоит Патрикей.
– Что такое? – спросила она.
– Червев-с.
– Где он?
– Извольте смотреть вон туда, влево, за реку.
Бабушка оглянула местность: впереди за горою виднелись кресты курских церквей, а влеве плыла сонная Тускарь, и правый берег ее, заросший мелкою ивой, тонул в редком молочном тумане.
– Никого не вижу, – проговорила, приставляя к глазу лорнетку, княгиня.
– Извольте смотреть… две ракиты… за ракитами куст, за кустом тихая заводь, и стоит цапля.
– Цаплю вижу.
– Против нее, на земле, сидит человек.
– Это
– Это Мефодий Мироныч!
– О, как он мне дорог в эту минуту! – воскликнула бабушка.
– Да; это сам он и есть, – подтвердил Дон-Кихот, – он сюда ходит читать. А я вам про него забыл сказать: я открыл, что он хорошего рода, я читал рукопись: житие святой боярыни Ульяны Ольшанской, – Червевы их рода…
– Ах, оставь ты мне теперь про все роды… Патрикей, нет ли здесь лодки, чтоб к нему переехать?
– Вон дощаник под берегом: худой, чай, только.
– Все равно какой он: Тускарь не море, – ответила бабушка и, толкнув ногой дверцу, легко спрыгнула из кареты.
Через минуту ветхий дощаник, на котором стояли княгиня, ее оба сына, Дон-Кихот и Gigot, тяжело зашуршал плоским дном по траве и, сдвинувшись дальше, тихо поплыл по тихой и мутной воде сонной Тускари.
С половины реки серая фигура обозначилась яснее: теперь и близорукому было видно, что это сидел человек, а на коленях его лежала книга, которую он читал с таким вниманием, что не слыхал, как поднявшаяся при приближении дощаника цапля пролетела почти над самою его головою.
Лодка пристала у берега, – бабушка стала выходить.
– Смотрите ему прежде всего в глаза, – шептал ей Рогожин, – удивительные глаза… чисты, точно сейчас снегом вытерты.
– Хорошо, – отвечала княгиня и, велев всем остаться у лодки, пошла одна к Червеву.