А тут еще эти штапики. Господи, ты слышишь, штапики, которыми прижимают стекла к раме, ну что за чепуха, штапики, да что же это за наказание и за что: сперва стекловата, теперь эти штапики, они нацелились на него, как копья, они вонзаются в него, как стрелы, словно он — святой Себастиан и привязан к дереву, а вокруг с арбалетами в руках стоят строители из Шестьдесят пятого треста и стреляют в него штапиками, он пронзен насквозь, что за пронзительный свист в ушах, словно из лопнувшей шины выходит воздух, хотя это кровь, она выходит из него по каплям, и он умирает, как святой Себастиан на картине Босха, он только не может понять, откуда он знает про святого Себастиана. И кто говорит о смерти? Сам он никогда о ней не говорит, он пережил блокаду, он, Сомов, проживет сто лет и будет жить счастливо, а вот Петька Синицын умер. Откуда же он взялся? Петька, это ты? Помнишь, ты приносил на Бармалееву всякую живность, помнишь, ты принес ужа, живого. Не помнишь? Это потому, что ты умер: смерть — это и есть забвенье, это самое страшное. Неужели не помнишь? Ничего? И про ежика не помнишь? Он так смешно топал: топ-топ-топ, мы его очень любили, и ты, конечно, ты тоже, а потом он вдруг исчез и обнаружился в кладовке, нет, не там, а где метлы, забрался в кладовку и уснул, как жаль, что ты не помнишь, как жаль, что ты умер. Ты умер в блокаду, а я, видишь, нет, живу, не помню уже, я сидел дома, лежал в постели, накрывшись одеялом, да, очень было холодно, а один раз весь день просидел в шкафу, но вот вырос, то лучше живу, то хуже, но в общем нормально, ведь лучше жизни все равно ничего нет, и буду жить долго. Нет, не хочу с тобой. Нет. Зачем ты идешь ко мне? Прощай. Отпусти. Довольно. Довольно, Петька. Я пошел. Хватит. Перестаньте, перестаньте, перестаньте. Я не пойду с вами, оставьте меня. Все. Оставьте. Я живой, а вы нет. Я не играю с вами, я вас не знаю. Петька, кто они. Чижик, где Чижик, где Филимон, где Вовка? Как я устал, ребята. Нет. У меня ничего нет. Я ничего не имею. Возьмите все. Возьмите с меня подписку. Я снова пойду в детский сад, я его построил. Нет. Тяжело. Почему? Почему так тяжело? Отпустите меня. Трубы? Нет у меня труб, никаких нет. Мы укладывали трубы втроем, на практике. Филимонов, Чижов, я; ужасно было тяжело. Теперь снова? Это еще что за труба? Она бесконечна. Где выход? Все темнее. Надо идти. Он идет. Надо спешить. Он бежит. Он должен найти выход, и он найдет его. Не может быть, чтобы не было выхода. Не может быть, не может быть, не может быть. К выходу, к свету. Быстрее, еще быстрее. Он идет. Надо бежать. Он бежит. Надо бежать. Он бежит. Надо быстрее. Он бежит. Еще быстрее, еще, еще. Должен быть выход. Он видит свет. Что это за свет? Он далеко. Надо еще быстрее, можно не успеть. Он не успевает. Надо лететь. Он летит. Он несется. Он рассекает воздух. Он подобен лучу. Он луч, луч света. Он несется со скоростью света. Теперь успеет. Он приближается к выходу. Конечно, он найдет выход, выход всегда есть, всегда найдется выход, надо только не сдаваться. Не сдаваться никогда и никому, надо всегда держать голову высоко и не сдаваться до последнего, выше голову, выше, еще выше, еще.
Он вырывается к свету.
Как светло. Как спокойно. Ничего, ничего. Все хорошо, все будет хорошо. Он всегда знал, что умеет летать, он уже летал когда-то, потом забыл, теперь вспомнил. Что там внизу? Там какой-то шар, какой-то шарик, весь в голубой дымке, это похоже на макет, это похоже на глобус, все такое маленькое, все меньше и меньше, ну, просто игрушка: домики, дороги и огни, огни, огни, все меньше, все меньше, все выше, все выше, с радостью, с легкостью, с легкой душой. Он свободен. Он летит. Голова его поднята, он смело смотрит перед собой, он слышит голоса, они говорят что-то, улетая все дальше и дальше, навстречу нестерпимо яркому, бьющему свету, он слышит их, они говорят ему то, что он знал всегда: