А около нашего дома росли березы. Одна была особенно огромной — ее ветви лежали на крыше и перекрывали улицу. По березе можно было забраться на крышу и оттуда запустить змея или стрельнуть из лука. А можно было просто устроиться на ветвях и смотреть на улицу. Сверху хорошо просматривались мощенная булыжником дорога, блестевшая в дождь, точно чешуя, ветвистые тополя у обочины, двухэтажные дома с палисадниками и сараями. Как на ладони стоял дом напротив, в котором на первом этаже жил шофер дядя Федя, а на чердаке — мой чудаковатый дядя, непризнанный художник, брат моей матери. Отчетливо был виден дом бабушки в конце улицы и окна Вовки Вермишелева — моего закадычного друга с соседней улицы.
Можно было подняться по березе еще выше, и тогда виднелись компрессорный завод, на котором работал отец, и школа, и качели в парке имени Горького, и флаги стадиона, и церковь на кладбище. А с самых верхних ветвей открывался весь наш городок: белокаменные четырехэтажные дома в новом районе и трамвайная линия, тянувшаяся от хлебозавода до техникума на противоположной окраине, где скрывалась в дымке, но все-таки различалась дамба, а за ней угадывался спуск к реке.
Как-то я лазил по березе вверх-вниз. Просто так, от нечего делать. А наша соседка Кириллиха, крайне скандальная особа, ходила по саду и ворчала:
— Вот шалопай! Никому не дает житья! — и грозилась «открыть отцу глаза» на мои проделки.
Кончилось это тем, что пришла мать и начала меня отчитывать. В это время мимо проходил подвыпивший мужчина в гимнастерке.
— А по-моему, он хороший парень! Капитально! — незнакомец подмигнул мне, как бы благословляя на новые подвиги.
«Вот отличный человек», — подумал я. Это был дядя Федя; тогда он только демобилизовался и поселился на нашей улице и с первых дней привлек к себе внимание тем, что постоянно был «навеселе», и тем, что любил спорить обо всем на свете и со всеми подряд; причем с детьми на фантики, с девушками на торт, с парнями на кружку пива, с моим дядей на бутылку «портвейна», с моей бабушкой на двести граммов конфет. Только со мной дядя Федя не спорил, сразу обнаружил во мне единомышленника.
В доме рядом с дядей Федей жил врач профессор, высокообразованный, тонковоспитанный человек. У него были рыжие, в завитках, волосы и рыжие глаза. Он ходил с огромным желтым портфелем. Каждое утро набивал портфель книгами и шел в клинику, и каждый раз, видя, что я не отрываю взгляда от его вместительного кожаного сокровища, кивал:
— Да, да, сюда помещается немало книг. Целая библиотека.
Он видел во мне пытливого книголюба, а я в этот момент думал, как много рогаток получилось бы из портфелевой кожи. Всех детей профессор называл «голубчиками», а взрослых — в зависимости от впечатления, которое на него производили. Поговорит с кем-нибудь и сразу вешает на собеседника ярлык: «приятный человек» или «изящный человек», или «скользкий человек». Моего дядю профессор называл «взбалмошным человеком», дядю Федю — «грубым человеком», а моего отца — «замечательным человеком». По воскресеньям в палисаднике профессор с отцом играли в шахматы. Я обычно стоял рядом и подсказывал. После каждого моего совета профессор беззвучно смеялся:
— Интересная версия, — надувал щеки, собирая у глаз пучки морщин, и мягко добавлял: — Не подсказывай, голубчик, здесь и так все ясно, как в солнечный день!
Бывало, Кириллиха на улице затевала с какой-нибудь женщиной перепалку. Тогда профессор иронично вздыхал:
— Эх, поигрульки! Игры наши девичьи! — подходил к изгороди и просил разгоряченных женщин говорить потише.
В конце улицы, рядом с домом моей бабушки, жил Домовладелец — высокий угрюмый старик, вдовец с быстрыми резкими движениями и презрительной гримасой на лице. Он ютился в подвальной комнате особняка, который по слухам до революции целиком принадлежал его родне — наверняка с таким положением он никак не мог смириться — ибо не упускал случая ругнуть Советскую власть (поразительно, как при этом оставался на свободе). Походка у Домовладельца была стремительная — он шагал, точно измерял улицу — и всегда ходил в темных очках, чтобы «не видеть этого безобразия»; даже когда разговаривал с кем-нибудь, все равно не снимал очков. От его облика веяло каким-то таинственным мраком. Мне казалось, тот, кто скрывает глаза, имеет нечистую совесть, а то и криминальное прошлое.
Однажды, когда Домовладелец, точно циркуль, вышагивал мимо палисадника профессора, тот кивнул ему:
— Доброе утро!
— Чего там доброго! — буркнул Домовладелец. — После семнадцатого года не помню доброго дня! — и прошел мимо, чертыхаясь — злость прямо сжигала его.
— Смелый человек, — вскинул голову профессор и, обращаясь ко мне, пояснил: — Не боится говорить то, что думает. Это, голубчик, редкость в наше время, да. Как бы с ним не случилась неприятность.
Эти слова я истолковал по-своему — в моем воображении Домовладелец окончательно превратился в монстра.