Она ожидала, что он сочтет вопрос снисходительным, слишком личным и не ответит, – но он, наоборот, как будто обрадовался смене темы и ответил искренне, без малейшей неприязни. Она отметила, с какой быстротой изменилось его настроение.
– Я только что кончил одно. Хотите, могу прочесть. Оно короткое. Только подождите минуту. – Он повернулся набок, к ней лицом. Прежде чем заговорить, он облизнул губы. Опять желтовато-белый язык. В других обстоятельствах это было бы, пожалуй, даже красиво: косметическое новшество. Он доверительно спросил:
– Как вас называют в суде? Ваша честь?
– Обычно – миледи.
– Миледи? Потрясающе! Мне позволено так к вам обращаться?
– Достаточно Фионы.
– Но я хочу называть вас «миледи». Пожалуйста, разрешите.
– Хорошо. Так что за стихотворение?
Он откинулся на подушки, чтобы перевести дух; она ждала. Наконец он нагнулся, протянул руку к коленям за листком и от этого наклона слабо закашлялся. После этого голос у него сделался тонким и сиплым. Теперь она не услышала иронии в его обращении.
– Вот что странно, миледи, – лучшие стихи я стал писать, когда заболел. Почему, как вы думаете?
– Это вы мне скажите.
Он пожал плечами.
– Я люблю писать ночью. Вся больница выключается, слышно только странное низкое гудение. Днем его не слышно. Послушайте.
Они прислушались. До темноты было еще четыре часа, и в городе начинался час пик. А здесь была глухая ночь, но гудения Фиона не слышала. Она начала понимать, что определяющая черта его – наивность, он возбудим и простодушен, по-детски открыт, и, может быть, это связано с замкнутостью их секты. Она читала, что собранию рекомендуется держать своих детей по возможности отдельно от посторонних. Приблизительно как у ультраортодоксальных евреев. Ее родственники – подростки, и девочки, и мальчики – научились защищаться грубоватым всезнайством. Их нарочитое хладнокровие было очаровательно на свой манер – необходимый мостик к взрослости. Неискушенность Адама располагала к нему, но делала его уязвимым. Фиону трогала его чувствительность и то, с какой суровостью он смотрит на свой листок, возможно, пытаясь сейчас услышать стихотворение ее ушами. Она решила, что его, наверное, очень любят дома.
Он взглянул на нее, вздохнул и начал.
Она подождала – будет ли продолжение, но он положил листок, откинулся назад и заговорил, глядя в потолок:
– Я написал его после того, как один из старейшин, мистер Кросби, сказал, что если случится худшее, это колоссально невероятно повлияет на всех.
– Он так сказал? – тихо спросила Фиона.
– Это наполнит церковь любовью.
Она подытожила:
– Итак, если сатана обрушит на вас свой молот, он, сам того не желая, расплющит вашу душу в золотой лист, который отразит свет Божьей любви на всех, и вы будете спасены. А что умрете – не так важно.
– Миледи, вы все сказали точно, – с волнением почти выкрикнул Адам. И опять замолчал, чтобы отдышаться. – Не думаю, что сестры его поняли – кроме Донны, которая сейчас заходила. Мистер Кросби постарается, чтобы его напечатали в «Сторожевой башне».
– Это было бы замечательно. Из тебя может получиться поэт.
Он понял несерьезность этого заявления и улыбнулся.
– А что родители думают о твоих стихах?
– Маме очень нравится, а папа говорит, что хорошие, но отнимают силы, мешают выздоровлению. – Он снова повернулся на бок, лицом к ней. – Но что думает миледи? Оно называется «Молот».
Столько ожидания было в его взгляде, такая жажда одобрения, что она не сразу нашлась.
– Мне кажется, в нем есть признаки – но только признаки пока – настоящего поэтического таланта.
Он продолжал смотреть на нее с тем же выражением, ждал дальнейших слов. Она думала, что действовала до этого осмысленно, но сейчас в голове вдруг стало пусто. Она не хотела его разочаровывать и к тому же не привыкла рассуждать о поэзии.
Он сказал:
– Почему вы так думаете?
Она опять не знала, что ответить. Кстати было бы, если Донна вернулась и занялась пациентом и аппаратами, тогда она подошла бы к закупоренному окну, посмотрела бы сверху на Уандсворт-Коммон и придумала, что сказать. Но до прихода сестры оставалось еще четверть часа. Фиона надеялась, что, начав говорить, поймет, что она думала. Как в школе. Тогда ей это обычно сходило с рук.
– Сама форма и эти две короткие строки в конце строф, вторая уравновешивает первую: ты погиб, и ты воскрес – это мне понравилось. И душу корежит…
– Дьявольский молот.