Она знала, что в еврейских семьях не принято смотреть на жену во время родов. Это считалось нечистым. Послед относился к родовому процессу и в среде акушерок, которые только после его отхождения поздравляли новоиспеченных родителей.
Цви робко прокрался в коридор, и Хульда убедила Тамар, что надо поднатужиться в последний раз. Крупный орган, который многие месяцы питал ребенка в материнском чреве и теперь отслужил свое, она поймала в полотенце, принесенное молодым человеком. Послед был зрелищем не для слабонервных, поэтому Хульда прикрыла его, а затем погладила Тамар по голове.
– Ни одного разрыва, – сказала она. – Мне не нужно ни зашивать, ни обрабатывать раны, ничего. Вы образцовая роженица, Тамар. Или, лучше сказать, Анаит?
Едва уловимая улыбка скользнула по лицу изнуренной женщины.
– Можно я посплю? – спросила она. – Я так устала.
– Прежде я вас немного обмою и помогу переодеться в сухое, – ответила Хульда, – а потом принесу вам ребенка. Матери и сыну в первые часы после родов важно познакомиться поближе и привыкнуть друг к другу, несмотря на то, что такой кроха в первый момент вызывает страх.
Тамар взглянула на нее, горестно смеясь.
– В крохе меня ничего не пугает, – сказала она. – Он такой маленький, такой невинный. Но я боюсь любви. Того, что она сделает со мной. Что она делает со всеми нами. А вы нет?
Хульда уставилась на нее. Что-то сдавило ей горло, словно она подавилась слишком большим куском. Но, тем не менее, Хульда медленно кивнула и подтвердила:
– Да, мы все этого боимся.
Она наскоро обмыла роженицу, наполнила ее трусы тряпичными прокладками, помогла снять промокшее платье и теперь искала в ящике за занавеской чистую ночную сорочку.
– Я сейчас вернусь, – предупредила она.
Она неслышно прошла через кухню в коридор. Из гостиной доносились голоса, видимо, Цви разговаривал со своей матерью. Насколько она знала, отца семейства Аври сейчас не было в Берлине: он искал работу в пригороде. Хульда уже хотела пойти на голос, как заметила за стеклом кухонной двери чью-то тень. Приоткрыв ее, она увидела у окна незнакомца в белой вышитой кипе на затылке. На руках он держал спящего новорожденного младенца и нежно его убаюкивал. Мужчина затянул печальную мелодию. Голос его был красивым, густым, насыщенным. Хульда не знала эту песню. Теперь мужчина запел слова, еле слышно долетавшие через узкую комнату. Слов было мало, они повторялись снова и снова, как казалось Хульде, наподобие молитвы.
Она задержала дыхание, почему-то ей не хотелось, чтобы он замолкал.
Однако он заметил ее, потому что оборвал пение и обернулся. У него была короткая рыжеватая борода и темные глаза, теперь пристально изучающие Хульду.
Она поспешила прервать замешательство
– Добрый вечер, – сказала она, кашлянув. – Кто вы такой?
Мужчина шагнул к ней, младенец в его руках продолжал посапывать. Его крошечный вздернутый носик шевелился во сне, как у кролика.
– Я раввин, – представился мужчина, – Эзра Рубин.
– Хульда Гольд, – проговорила акушерка.
Раввин кивнул и посмотрел на Хульду. Глаза его смеялись.
– Драгоценный камень встретился с драгоценным металлом, – сказал он тихим голосом, который, тем не менее, без труда заполнил комнату. – Прекрасно, вы не находите? Словно смотришься в зеркало.
Хульда замялась. Что сейчас здесь делает раввин?
– Не рановато ли для обряда обрезания? – спросила она. – Я думала, у вас еще неделя в запасе.
–
Она покачала головой:
– Ну… вообще-то да. Но я не считаю себя еврейкой.
Раввин Рубин негромко засмеялся – так шелестит на полу бархатный шлейф.
– Разве мы можем просто так выбирать, кто мы? Вы действительно верите в это, фройляйн? Я верю, что наши имена записаны в большую книгу судеб, и чем сильнее пытаешься не быть кем-то, тем сильнее становишься этим кем-то.
– Какие странные убеждения, – сказала Хульда. – Вы хотите знать, во что верю я? Я верю в действия, в решения, которые мы каждую секунду принимаем. А не в кандалы, которые наложены на нас от рождения.
Акушерка и раввин молча смотрели друг на друга. Хульде казалось, они меряют друг друга взглядами, словно ожидая следующего шахматного хода противника. «Но действительно ли мы противники?» – подумала она. Не найдя ответа на этот вопрос, она поинтересовалась:
– Что за песню вы только что пели?
– Небольшой псалом, – ответил Рубин. – Вы не говорите на идише?
Хульда помотала головой.
– Я этого и не ожидал. Это мертвый язык: мы, раввины, только в храме пробуждаем его к жизни, в словах Бога, в молитвах, в песнях. Евреи мира говорят на стольких языках, сколько существует стран. Стран, где их какое-то время не преследуют. Где их не изгоняют или убивают так долго, что они в состоянии перенять язык своего окружения.
– В Берлине никто не убивает евреев, – сказала Хульда. – В Германии их больше не преследуют.