По-прежнему моросил дождь. Огни за окном во влажных потемках казались пронзительными и взволнованными. Бесконечный поток машин по блестящему, омытому Новому Арбату нес на себе красных и белых жуков габаритных огней, иногда среди них пугливо вспыхивал желтый огонек поворотников; искрилась радужным бисером дорогая «Метелица», казиношный вертеп для тусовочной столичной элиты; несколько ресторанов пыжились перехлестнуть зазывными огнями своих конкурентов; фешенебельный магазин терзал светом свои витрины с манекенами — с гордыми чучелами в нарядном тряпье; вереница огней арбатского моста тянулась через невидимую, провалившуюся во мглу Москву-реку, и дальше — опять вспышки реклам с чужестранными названиями фирм, товаров, каких-нибудь косметических безделушек. Огни, снова огни, огни сталинской высотки со шпилем — гостиницы «Украина»… Ах, Москва! Сколько огней, блеска! Сколько нищенства и неукладицы, которой и в глухой провинции не сыщешь! И всё время Москва разная. Утром — притихшая, будто с прошлого вечера чего-то натворила, набедокурила, теперь раскаялась и настроилась жить по-новому, по чести, по уму, но уже после обеда обещания забыты и опять чешутся руки украсть миллион, а вечером хорошенько оттянуться, откаблучить что-нибудь этакое, к примеру, сесть пьяным за руль и обогнать всех лохов на Кутузовском… Москва бывает и тихой, вежливой, умной, внимательной и трогательной, — ее хочется любить, как первую добрую учительницу; бывает зла, жестока, ехидна, на каждом шагу ставит препоны, будто мстит за что-то.
А сколько в ней одиночества! Беспросветного, холодного, старческого. За этими горящими и потушенными окнами домов. Ведь и она, Жанна, в сущности, — часть этого всеобщего одиночества. От одиночества бежала, к одиночеству причалила.
Роман уехал. Жанна стояла у окна.
Однажды, в далеком детстве, ее отхлестал отец. Тонким, жгучим проводом детской скакалки. Не сдуру, не спьяну — за дело: сама наозорничала. В горнице стала прыгать через скакалку и по нечаянности зацепила абажур, сорвала его — электрическая лампочка хлопнула, разнося по всем углам стеклянные осколки. Незадолго до этого отец предупреждал: «В доме не скакать!»
Сполна отхлебнув боли от отцовых стёгов, Жанна убежала из горницы, спряталась в чулане, где и наревелась вволю. Плакала не только от боли, от тех ошпарин, что оставила злоклятая скакалка, но и от обиды на родных, от первого осознания одиночества. Ведь ей было так больно, так горько, но ни мать, ни старший брат, ни сестра не заступились за нее, когда видели избиение. Значит она одна. Совсем одна. Беззащитна! Ей смертельно не хотелось выходить из чулана, не хотелось показываться на глаза отцу, на глаза матери, брата и сестры; особенно — на глаза матери: она-то почему от нее отступилась, предала?! Тягостное ощущение обиды натолкнуло ее на мрачную ошеломительную догадку: ведь
Со временем странные мысли падчерицы потускли, подзабылись, смазались в сознании.
Распуталась и неувязка со странным именем. Мать, утирая слезу от очередной отцовой оплеухи (по пьянке тот пускал, бывало, в ход кулаки), признается: «Я назвала тебя так, чтоб счастье тебе было. Говорят, у кого имя красивое — и жись красива выйдет. Вот и назвала, как здесь не зовут». Но, может быть, именно с того чулана, в котором впервые испытала отчуждение к родным, Жанна стала примеряться к тому, чтобы сорваться из поселка. И не куда-нибудь — в Москву. Туда, где жили все счастливые люди. Туда, куда летели высоко над поселком самолеты, оставляя в чистом небе светлую манящую полосу.
Москва за окном умывалась ночным дождем. В полутьме комнаты плавились от огней длинные свечи на праздничном ужинном столе. Жанна сидела на розовом пуфе и прикуривала папиросу с марихуаной. Сделав затяжку, она долго не выдыхала дым и прислушивалась к себе. С первой затяжки она еще не чувствовала дурманного действия наркотика, но уже услышала в себе волнение: в груди, в висках — усилился стук сердца.
Спустя некоторое время Жанна со смехом гасила свечи. Дула на пламя и промахивалась. Огонек полоскался, и Жанне становилось смешно-смешно.
Наконец она справилась со свечками и легла в постель. Одна. На свою широкую кровать. Что-то стала бормотать, долго не могла уснуть, радостно хмыкала и гулила, как младенец.
9