Фэрфакс поравнялся с Уинстэнли и глянул ему в лицо. Черты его потеплели. «Узнал», — подумал Джерард и хотел было уже заговорить, но тонкая рука с изящным кольцом на пальце протянулась раньше.
— Милорд, — сказала дама, — я прошу вашей защиты.
Фэрфакс перевел на нее взгляд, дама низко присела; он протянул руку, желая взять бумагу, но маленький адъютант выхватил свиток и положил под груду прошений. Юный надменный офицер свиты склонился к соседу и что-то ему сказал, указывая на женщину; оба тихо прыснули. Она подняла на них полные горя глаза, и Джерард, уже устремившийся вслед за генералом, успел расслышать слова:
— Я рада за вас, вы, видно, не были на месте презираемых…
Он догнал Фэрфакса.
— Милорд генерал, я к вам от диггеров с холма святого Георгия. Вы обещали, что солдаты нас не тронут…
Фэрфакс обернулся.
— Они нанесли вам ущерб, мои солдаты? Что они сделали?
— Нет, я не хотел этого сказать… Дома разрушали другие, слуги лордов…
— Тогда в чем же дело? — спросил Фэрфакс, осторожно освобождая локоть из руки увлекавшего его дальше адъютанта с бумагами. Джерард протянул ему письмо и прошение диггеров.
— Хотя солдаты ваши проявили мягкость, милорд, все же ваше разрешение и само присутствие их на холме — большой удар для нашего дела, большой ущерб…
— Я сейчас не могу вам ничего сказать… — произнес Фэрфакс быстро и тихо, беря бумаги. — Но я обещаю прочесть это. — В глазах его мелькнула беспомощность. Длинный развязный субъект втиснулся между ним и Джерардом, Фэрфакс коротко кивнул и, увлекаемый офицерами, пошел дальше, выслушивая жалобы и сетования; адъютант собирал бумаги.
Джерард поискал глазами леди, лицо которой поразило его, но ее уже не было видно. Толпа просителей редела. И на генерала, видимо, нельзя было положиться. Ни на кого из сильных мира сего… Как же согреть, как поддержать слабую плоть новой жизни?
Джерард вернулся после встречи с Фэрфаксом подавленный. Он забился в свою каморку, и из темных углов нахлынули смутные видения, раздумья, боль… В этом хаосе трудно было разобраться, он обхватил голову руками и постарался сосредоточиться. Он опустился на самое дно жизни. Он жил в хижине, мало чем отличавшейся от собачьей конуры, среди бездомных, нищих, обойденных судьбою людей и сам был так же нищ и наг, как они… Один-единственный вопрос, казалось, стоял теперь перед ним — как выжить?
В дверь стучали — Джон звал его к обеду. Он отмахнулся и крепко потер ладонями лицо. Кажется, он начинает понимать… В крайности своей он не один. Он чувствует то же, что и эти бесприютные, он и они — одно. Они — вместе. И единственный правильный путь — поддержать их, помочь…
Лучина догорала. Он поспешно нашел новую, зажег, приладил в щели между досками. Из ящика достал самое дорогое — чернильницу и четвертушку бумаги. Обмакнул перо… Он так и напишет: «Друзья мои, я пишу это предисловие не для того, чтобы показать себя… Нет во мне ничего, кроме полученного от духа внутри; потому я и пишу, чтобы прославить дух и бросить слово утешения в горестные сердца ваши. Временами сердце мое было полно апатии и муки; оно шло вслепую, пробираясь, как человек сквозь тьму и слякоть. Но потом вдруг меня наполнил такой покой, такой свет, жизнь и полнота жизни, что если бы у меня было две пары рук, я писал бы всеми ими не останавливаясь…»
Он в самом деле стал работать как одержимый… Он писал целыми днями, не чувствуя потребности в пище. Когда Джон или кто-нибудь из женщин насильно увлекал его к обеду, ел быстро, не разбирая вкуса, и, едва закончив, тут же вставал, чтобы уединиться в своей каморке и писать, писать… И только когда поздний вечер и усталость заставляли его встать, он обнаруживал; что не может этого сделать: надо было сначала крепко ухватиться за края ящика, а потом подниматься постепенно, пока силы и тепло не доходили от сердца к ногам, застывшим в неподвижности. И все же ночью, лежа на холодном и жестком соломенном ложе, он испытывал глубокую радость от своего труда во имя людей.
Но однажды утром он проснулся опустошенным: сердце его закрылось от мира. Он почувствовал, как холод пронизывает все тело до костей, его начал бить озноб, руки и спина болели, а вокруг спустилась мгла; солнце, казалось, не вставало и никогда не встанет над окутанной туманом землей. И вместо света внутри он услышал вкрадчивый коварный голос: «К чему эти жертвы? Зачем мучить себя постом и холодом? Какая польза от твоих писаний? Кому? Ты все равно ничего не изменишь. Иди же ешь и пей вино и склоняй голову на грудь подруги — она иссохнет, ожидая тебя напрасно!..» Он попытался заглушить этот голос, но он все шептал: «Усилия твои тщетны. Ты не сможешь дать счастье этим беднякам, мир растопчет вас. Конец один для всех… Не истины надо искать в этой жизни, а радости. Совсем немного, и ты станешь стариком, так поспеши же…»
Он закрыл лицо руками и поклялся никогда больше не писать и не говорить перед людьми. Ибо с тех пор, как он начал писать или говорить о свете, который засиял в нем, мир стал его ненавидеть.