Шмель вышел из поезда, пошатываясь со сна. В глазах рябило. В последние дни ему никак не удавалось выспаться. То пожар помешал, то в камеру загремел. А в ней кто отдыхает? Нервы до предела натянулись. А что, если приклеят ему убийство? Не виноват? Кому это докажешь? Сколько раз не был виноват. А сроки тянул! Да и он ли один? Если разобраться по совести — половину зон и лагерей по северам невинными забиты. Кто их выпустит, кто о них вспомнит? Вот затолкать туда — не промедлят.
Видно, правду говорят зэки, что у каждой тюремной двери своя хитрость: туда — двери широкие, оттуда — узкие.
Шмель, покачиваясь, пошел к милиции.
«Будь она проклята! Но только тут дадут транспорт добраться до места. Иначе век бы сюда не прихилял добровольно. — Бугор оглянулся на охранника. Тот еле успевал за ним с пузатым чемоданом. — И на хрена мужику такой майдан? Не баба! А тряпья вон сколько! Зачем оно в тайге? Кой с него понт? Одна морока. Вон у Лаврова ни черта не было. Все барахло в саквояже помещалось. А этот как баруха загрузился», — подумал Шмель.
Вскоре вместе с новым охранником он поехал в тайгу на зеленой старенькой полуторке.
Возвращение Шмеля было встречено общим ликованием. Фартовые затарахтели, что заждались его. Даже Трофимыч папиросами угостил. Сам. Подсел рядом. Молча, по-мужски сочувствовал пережитому. Ни о чем не спросил. Глазами себя выдал — искренне радовался возвращению,
Глядя на них, новички удивлялись. Пока не коснулась беда, эти двое постоянно меж собой не ладили. Ругались, спорили. Едва нависла угроза над Шмелем, им стало не хватать друг друга. И все прошлое забыто, словно не было его.
Мужчины… Их роднит не возраст и положение, не звания и способности. Их роднит беда. Общая, одна'на всех.
Прошедшие сквозь жизненные передряги, пережившие боль, несправедливость люди умеют понимать друг друга без слов.
— Мои тут не гоношились? Не поднимали хвосты? — тихо спросил Шмель Трофимыча.
— Все в ажуре, — ответил тот еле слышно и спросил: — Ты как дышишь? Обошлось иль была ломка?
— Пронесло. Думал, влупят ни за хрен чужой грех, не отмажусь. Но пофартило.
Митрич принес Шмелю полную миску гречневой каши. Масла не пожалел.
— Ешь, родимый. Забудь, что стряслось. И душой вертайся к нашему шалашу. Не то жисть станет несносной вовсе.
Шмель ел торопливо. А Митрич урвал ему от новичков даже кружку какао. Он держал ее, ожидая, когда бугор уплетет гречку.
Шмель чувствовал себя именинником. Такого внимания он давно не ощущал даже среди кентов.
— Страдалец ты наш. Бедолага. Едва судьбину сызнова не окалечили твою. Она и так-то у всех горбатая, — приговаривал дед Митрич жалостливо.
В этот день, перезнакомившись с охраной и условниками, старший охранник предупредил, что завтра весь лагерь перебирается на новое место, где начнет заготовку леса.
— Работать будем от зари до зари. За неделю вы не сдали ни одного кубометра древесины. Придется наверстать отставание. Так что о выходных ни слова. Когда войдем в график — другое дело. И помните, рабочие показатели — это ваша свобода. — Он оглядел условников.
И на следующее утро вместе с подоспевшими лесником и мужиком из леспромхоза повел людей на новую деляну.
Условники шли друг за другом, перегруженные до самой макушки.
Продирались сквозь буреломы и завалы, через глушь и коварные осклизлые распадки. Сколько они шли? Казалось, прошла вечность. На плечах рубахи взмокли, на спине, груди — разводы белые. Волосы прилипали ко лбу. Глаза заливало потом. Но никто не напомнил об отдыхе.
Впереди всех, нагруженный не меньше других, шел старший охраны. Он не оглядывался. Старался не отстать от лесника, шагавшего по тайге не по годам резво.
Далеко ли до деляны, язык не поворачивался спросить, а старик все кружил по тайге, словно решил проверить на измор или на прочность идущих следом. Новичков уже заносило в стороны. Но они молчали. Ведь даже фартовые не матерятся. Конечно, тут и без груза пройти мудрено. Куда проще было бы уложить все на сани, подцепить к бульдозеру и привезти на место. Но новый старший охраны не стал ждать, пока Иваныч починит бульдозер, и скомандовал:
— Вперед! Шагом марш!
Человек он, судя по выправке, военный, с людьми считаться не привык. Лавров сердечнее был, душевный. С этим труднее будет.
Солнце уже покатилось за сопки, когда лесник наконец остановился и, топнув корявой, как суковатая палка, ногой, сказал:
— Тута обживайтеся!
Старший охраны свалил с плеч ношу. Хотелось упасть в мягкую, шелковистую траву и отдышаться, дать отдохнуть занемевшим мышцам. Смотреть в небо — синее-синее, в раме березовых кос, еловых лап. Но… Позади шли условники. Значит, нельзя давать волю человеческим чувствам. Нужно держать себя в кулаке. Не растормаживаться.
— Подтянись! — донесся его голос до самого хвоста колонны.
Таежное эхо, подхватив это слово, понесло его в чащу, распадки.
Без груза в этой серой веренице людей шел только Митрич. Его ношу разобрали мужики на свои плечи. Фартовые и сучьи одинаково любили и берегли старика. В этом переходе и те и другие поддерживали его, не давали оступиться, пытались ободрить шуткой.